Читаем Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2 полностью

Стародавняя дикость (забавы парней над девками, помянутые в связи с переживаниями Катёны. – 36) «обогащается» новыми «городскими» мерзостями, а война, обезмужичившая деревню и сделавшая всякого парня потенциальным смертником (рекруту и в старину дозволялось и даже полагалось куражиться), тому сильно способствует. Череда праздников в Каменке (Арсений пришел домой под Казанскую) обрывается указом от 23 октября о призыве «ратников второго разряда в возрасте от 37 до 40 лет и всех пропущенных предыдущими призывами. И первый день призыва – завтра, 25 октября» (вновь роковая дата). А на днях «будет указ о призыве 98-го года рождения. Брать будут к весне (как раз революция объявится. – А. Н.), а распубликуют ноне.

Это что ж, и до девятнадцати годков не допустят, ране того?» Если мужики могут слабо утешиться тем, что загребут вместе с путными парнями Мишку Руля, то читатель с печалью догадывается, как этот прохвост «повоюет» в пору стремительного пореволюционного развала армии, каких чудес натворит в надвигающейся гражданской войне (хоть у красных окажется, хоть у белых, хоть у зеленых). Короткая счастливая побывка Арсения пройдет под бабье голошенье, и он, пощаженный пулей, дважды георгиевский кавалер, изрядный хозяин, добравшийся наконец-то до своей ненаглядной Катёны, одним словом – счастливец, чувствует вместе со всеми: «Нету жизни. Не дают устояться» (46).

Не случись революции, может, вырос бы Арсений в хозяина не хуже, чем Захар Томчак. Оставаясь в мужицкой сфере, поднимемся на ступень выше – к селянам, основательно разбогатевшим (сцены в доме Плужникова и экономии Томчака взаимоориентированы и в ином плане, о чем будет сказано ниже). О неудовлетворенности Ирины жизнью уже говорилось, но и Романа тяготит его «образцовая» жена. «И умна Ирина. И преданна. И молода. И красива. Для представительства, для показа, для путешествий – лучшей жены не придумать, – все любуются, все завидуют. Но до чего обманчива бывает эта показная красота – а чего-то, чего-то нет нутряного, живого, задевающего, какое бывает и в дурнушке в затрёпанной юбке. И если б этим одним владела ты, голубушка, – не надо бы ни всех твоих мудростей, ни винчестера, ни Общества Четырнадцатого Года» (60). Брак заключен правильно, о возможной неверности жены можно говорить только в шутку, мечтательные причуды Ирины должны бы вносить в размеренное существование толику пикантности, но любовью в семье и не пахнет. (Только ли потому, что Роман человек неприятный? Или в его невысказанных укорах жене есть какое-то зернышко правды? Слышится ведь тут что-то, похожее на сетования Феди Протасова, который не чувствовал в своей добродетельной жене «изюминки».) Формальное соблюдение старого порядка счастья не дарит. Да и трещит этот самый порядок. Овдовевший сын властной старухи Дарьи Мордаренки (перед которой вроде бы все трепещут) взял да «привёз себе вместо жены – шансонетку, с тех пор к нему в гости семейные не ездили, а та принимала гостей в кружевах шантиль, под которыми одно трико.

Была ли она именно шансонетка, пела ли когда где песенки, Ирина не знала точно (опять не существенно, правда или пакостный слушок; может, тут настоящее чувство к «чужачке», которая ни в чем не грешна, а просто не по обычаю одевается. – А. Н.), но этим собирательным отвратительным словом «шансонетка» она обозначала и припечатывала всю категорию непорядочных женщин, разбивавших семейные устои» (60). Было б в своем доме ладно, не занимала б Ирину «шансонетка». Но в доме, где свекор со свекровью на невестушку не надышатся, где всего в изобилии, где есть досуг читать теософские книги и фантазировать о переселении душ, где и муж формально ничего дурного жене не делает, в роскошном этом доме – не ладно. И потому (а не только из-за где-то гремящей войны, уберечься от которой изо всех сил, к стыду Ирины, стремится ее муж) степные костры (жгут бодылья подсолнуха) оборачиваются устрашающим видением: «будто это стали на ночлег несчётные кочевники, саранчой идущие на Русь» (60).

Плохо, когда нет семейного тепла. Но когда устоявшаяся жизнь (в которой это тепло было – и сейчас слабо дышит) сминается военным укладом, еще хуже. Самая больная точка неспешного и тоскливого разговора стариков в литейке Обуховского завода – взбесившиеся цены, искорежившие жизнь их жен. «Те денежки на прилавок выкатывать реберком – бабам, не им. Вот иде сердце отрывается[…] Выкатывать! Ещё до того до прилавка достойся. Мы вот пошли на работу, и тут в суше, в тепле, в кооперативной столовой пообедали[…] А бабе – платок обматывай потеплей да иди под морозгою стой – и два часа, и три, и ещё дождёшься ли. За свои деньги. А малые – с кем? И дом разорён.

Говорил Евдоким Иваныч с той сроднённой сочувственностью к жене, какая только к старости приходит, когда сам в её шкуру влезаешь» (32).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже