И обед оказался – какая-то кислятина, совсем не именинный. Рисовый гарнир – липкий, чем-то бурым полит, – а вместе с тем и сухой.
– Где это мы читали? – спросила Алина. – Что в Китае подозреваемому преступнику дают есть сухой рис? И так как от волнения он лишается слюны, то есть не может – и тем считается доказанной его виновность?
Этот несъедобный, вязкий, бурый гарнир, так и оставленный холмиком на тарелке, вдруг разбух перед её глазами как символ развороченного, погубленного именинного дня, и даже чего-то большего. И теперь если в какой-нибудь год вспоминать именинные дни – так и будут всегда вставать эти вихри чёрные за окном и этот бурый гарнир.
Слёзы наполнили глаза Алины. Но она удержалась.
А муж – как будто и не заметил. Курил.
За окнами крутило крупой, навевало волнами. Стало так темно, что к сладкому внесли лампы.
И – в их комнате уже стояла зажжённая. А ведь ещё не ночь – ещё весь длинный-длинный вечер впереди!
Маленькая квадратная комнатка: две кровати, две тумбочки, шкаф, комод да туалетный столик. Тоска какая! А в городе бы сейчас!.. Вернуться?.. Ну, в такую бурю и тьму.
Если бы был инструмент! целый бы вечер тебе играла, играла!
Да, да! – это он горячо поддержал, это он всегда любит. Свою сухость смягчать музыкой.
Ну, ч-чем заняться?!
Ах, торопились, не догадались: взять с собой калёных орешков. Она бы легла, он бы рядом сел и колол: ядрышко тебе, ядрышко мне, а если плохое, то не в очередь.
Да дома – многое можно придумать, и у каждого есть свои занятия, а здесь – вместе и безо всего – что придумать?
Нашёл Георгий гвоздь – повесил шашку посредине стены, не в шкафу. Ходил потерянно, в окно уставлялся лбом.
Села Алина перед зеркалом. Для именинницы – уныло выглядела она.
– Ну вот, по твоей милости такой у нас день рождения. И в насмешку хуже не устроить.
Стоял, упершись лбом в тёмное стекло.
Плакать захотелось. Стягивала силы, чтоб не расплакаться.
Сел на кровать, руки сложа. Молчал. Опять вздыхал.
– Ну ты-то! – взорвалась Алина, – ты-то почему такой мрачный? И что ты всё время вздыхаешь, будто похоронил кого-то?
Через зеркало увидела тёмное выражение его глаз – и вдруг почему-то страшно испугалась, вскочила от зеркала, закричала как не своя:
– Что-о? Что??
А он – не удивился её крику, – и это было ещё страшней. Отвернул взгляд, рукой упёрся в кроватную спинку, и так сидел с повешенной головой.
И – шашка, одна посреди нагой стены, висела над ними, как будто чем угрожала.
Алина поколебалась: может быть, не надо спрашивать ни о чём, искать объяснения? Но и с этими похоронными вздохами, в этой законопаченной комнатушке – как же тут выжить до утра?
– Жорж! Что случилось? – со страхом и ненастойчиво спрашивала Алина. – Почему ты не смотришь на меня? Смотри!
Он – посмотрел. Как будто всё в нём болело, и губы не складывались в речь. И голос глухой-глухой, с переломами:
– Я… ты знаешь… я… ну, как тебе сказать…
Незапомненно давно у Георгия не выдавалось такого безталанного дня. Каждое движение, каждое слово – с усилием. Как бы ему хотелось – завтра же и прочь, на поезд, в Могилёв! – нет, он должен был теперь заглаживать своё опоздание, испорченный праздник. И – ещё теперь жить в Москве. И о Ставке не посмел заикнуться.
Это первый раз в жизни досталось ему с женой – изображать чего не чувствуешь. Всему как параличному – праздновать. Языком выговаривать чего не было ни в груди, ни в голове.
Да один бы день – можно, но –
Невыволакиваемо.
Но было и совестно, и – жаль Алину. Он – искренне хотел быть сегодня добрым и внимательным. Но – мёртвый весь.
Жаль было её, а особенно остро стало жаль, когда она чуть не расплакалась над этим бурым рисом, не шедшим в горло, – неужели она не была достойна лучшего дня рождения?
Видел, что всё сползает и губится, – и ничего не мог исправить. Не было сил исправить свой вид, свой тон. (Мёртвый-то мёртвый – а в самой глубокой точке груди, уже не во всю грудь, – держал, сохранял Ольду, она тут в нём вилась.)
Хоть бы отсюда в Москву вырваться вечером! – так нет, дождёмся славной погодочки.
Заперты в квадратной комнатушке, обречены быть вдвоём, вдвоём.
Такой мёртвый, что именно притворяться – труднее всего. Да и как же теперь – всю жизнь прятаться? Ведь от Ольды он ни за что не откажется – и значит, всю жизнь вот так?
Да – спину бы разогнуть! Насколько бы благородней – сказать сразу, самому, и никогда больше не таиться!
Проскочила в голове эта вагонная история: как тамбовская Зинаида заставляла своего инженера с первого же раза – всё сказать жене! И как, ещё в вагоне, когда к Георгию ни с какой стороны не относилось, ему показалось правильно.
Что значит «принято»! В таких положениях извечно принято непременно лгать. А – почему? А насколько душе просторней: сказать правду – и распрямиться. Человек человеку – неужели не может сказать правду?
Так подошёл он всем чувством – но не решился бы. Если б уехали в город – обошлось бы. А когда их заперла тут непогода ещё прежде вечера, да Алина сама наступила с вопросами, а он представил, как неизбежно им сейчас вместе лечь…