Какая внезапная удача! Да как же было забыть своих верных циммервальдских соратников? И какие же там у шведов в головах сейчас, наверно, разброд и путаница дьявольские!
Как же бы повлиять? Как помочь? Осветилось: так вот она где задача ожидаемая, самая важная и благородная: не в Швейцарии надо революцию делать, а в Швеции!
Дальше писала Коллонтай: решили шведские молодые собрать 12 мая съезд для основания
И весь тот временный пессимизм и ту опущенность рук, какие овладели после неудач с дрянными, безхарактерными, безнадёжными швейцарскими левыми, – перехлестнуло теперь радостным нетерпением
2-го марта кончал дома обедать, вдруг стук. Бронский. Что-то не вовремя. (В этой неудаче с левыми так много было на Бронского ставлено, и эти выборы-невыборы, что видеть Бронского сейчас было мало приятно. А к новым проектам его ещё не приспособили.) Вошёл – и, не садясь, в своей вялой манере, как он всегда, меланхолически немножко:
– Вы ничего не знаете?
– А что?
– Да в России – революция… будто бы… Пишут…
Ещё манера у него – никогда голоса не повысить, растяжка эта, как от неуверенности, – поднял Ильич глаза от тарелки с варёной говядиной, суп уже доел, посмотрел на тихого Бронского – не больше было впечатления, чем сказал бы он, что килограмм мяса подешевел на 5 раппенов. В России? революция?
– Чушь какая. Откуда это известно?
Ел дальше, резал кусок поперёк, чтоб и мясо и жир. Откуда, ни с того ни с сего? Такое ляпнут. Макал куски в горчицу на отвале тарелки. Ещё неприятно, когда сбивают еду, не дадут спокойно.
А Бронский стоял, не снимая пальто, и шляпу мокроватую фетровую, которую очень берёг, – мял. Это для него уже было большое волнение.
И Надя, по бокам своего серо-клетчатого платья провела руками, как вытирая:
– Что это? В каких газетах? Где вы читали?
– Телеграммы. Из немецких.
– Ну! Немецкие да про Россию! Врут.
Доедал спокойно.
О России в европейских газетах писали скудно и всегда переврано. Не имея своих верных сведений, с трудом надо было оттуда истину отделять. А письма из России почти не приходили. Вот промелькнуло двое свежих русских, бежавших из немецкого плена, – бегал на них посмотреть, поговорить, интересно. Приходилось Россию поминать в докладах, но не больше, чем Парижскую Коммуну, которой давно уже не было на свете.
– И как же именно там сказано?
Бронский пытался повторить. И по обычному свойству большинства людей – а профессиональному революционеру стыдно! – не мог повторить не только точных выражений, но и точного смысла.
– В Петербурге – народные волнения… толпы… полиция… Революция… победила…
– А в чём именно победа?
– …Министры… в отставку ушли, не помню…
– Да вы ж сами читали? А – царь?
– Про царя – ничего…
– Про царя – ничего? А в чём же победа?
Чушь какая. Может, Бронский и не виноват, а само сообщение такое неопределённое.
Надя перебирала в рубчики на груди заношенное платье, ещё заношенней от малого света в комнате, – на улице моросил дождь с утра:
– А всё-таки – что-то есть, Володя? Откуда?
Откуда! Обычная буржуазная газетная утка, раздувание малейшего неуспеха у противника, сколько раз за эту войну всё вот так раздувалось.
– Разве о революциях – т'aк узнают? Вспомни Женеву, Луначарских.
Шли январским вечером с Надей по улице – навстречу Луначарские, радостные, сияющие: «Вчера, девятого, в Петербурге стреляли в толпу! Много убитых!!» Как забыть его, ликующий вечер русской эмиграции! – помчались в русский ресторан, все собирались туда, сидели возбуждённые, пели, сколько сил добавилось, как все сразу оживились… Длинный Троцкий, ещё вытянув руки, носился с тостами, всех поздравлял, говорил, что едет немедленно. (И поехал.)
– Ладно, чаю давай.
Или – не пить?