Гучков переступал тяжёлыми ногами, как победивший полководец, приехавший диктовать мир. А Шульгин застеснялся: он ощутил себя совсем не к императорскому приёму, не вполне помыт, не хорошо побрит, в простом пиджаке, уже четыре дня в таврическом сумасшествии. Только сейчас он сообразил, насколько далеки они от церемониала, насколько внешне не подготовлены присутствовать при великой минуте России.
Государь был в соседнем вагоне и тут вошёл – не обычной своей молодой лёгкой походкой, однако стройный, как всегда, ещё и в пластунской серой черкеске с газырями, в полковничьих погонах. Лицом он был отемнён и во многих глубоких морщинах, набежавших за последние дни. Он не стал церемонно, чтобы к нему подходили, но сам подошёл и очень просто здоровался, в пожатии у него была крепкая рука.
Дожил император! Своего семейного, личного врага он ожидал как избавителя и сердцем торопил встречу все эти ужасные семь часов от дневного отречения до приезда депутатов. За эти семь часов он выдержал со свитой чай, обед. И читал подбодряющую телеграмму Сахарова. И безнадёжную Непенина: что если отречение не будет дано в несколько ближайших часов – наступит катастрофа России. И в телеграмме Алексеева уверенное заявление Родзянки о сформировании самозваного правительства, и как оно само себе выбрало генерала на Петроградский округ. И несколько раз перечитывал проворно подготовленный дипломатической частью Ставки Манифест об отречении, впрочем благородный.
Вероятно (он боялся), в этот раз глаза его не скрыли и растерянности и надежды: может быть, депутаты привезли ему смягчение? Он спешил угадать: чтó привезли? Он готов был на ответственное министерство и готов был своего ненавистника Гучкова сделать председателем Совета министров (и потом работать с ним и сносить его доклады), – только бы окончилась эта мучительная тяжба с Петроградом, а сам император мог бы безпрепятственно следовать в Царское Село.
Так известны были здесь все лица, что встречавшим не пришёл даже вопрос – спросить у приехавших полномочий от Государственной Думы на этот приезд и переговоры. А депутаты даже ни минуты не подумали ни в Петрограде, ни по пути о таких полномочиях.
Они сошлись как лица несомненные и в обстоятельствах несомненных.
Несомненных – но достаточно ли известных Государю тут, во Пскове?..
Государь сел к небольшому квадратному столу у стены, с каждой стороны на двоих, слегка ослонясь о зеленоватую кожаную обивку стены. Гучков и Шульгин – по другую сторону, против него, Фредерикс – на отдельном стуле, посреди комнаты. В углу, за другим маленьким столиком, – свитский генерал Нарышкин, начальник военно-походной канцелярии, занёс карандаш над бумагой, записывать.
Понимая, что главный из двоих – Гучков, Государь именно ему кивнул говорить.
О, сколькое мог Гучков высказать этому человеку! Сколько уже было между ними докладов – в Девятьсот Пятом и Шестом году принятых доверительно, так что возбуждалась большая надежда на действие; потом, председателем 3-й Думы, непонятых, отвергнутых. И ещё сверх того в разное время сколько готовил Гучков мысленных докладов царю, монологов к нему, разоблачительных писем! Не изгладился, не забылся ни один рубец минувшего десятилетия. Но – ускользнул уклончивый венценосец ото всех тех монологов, утекло время, – и выговаривать всё то сейчас упречно – было поздно, разве только наслаждением мести. И – улавливал Гучков сейчас в глазах царя и невраждебность, и – неуверенность.
Так надо было идти кратчайшим путём прямо и – доломить августейшего собеседника, не дававшегося никогда до конца.
И Гучков стал говорить – просто, по очереди, как оно всё есть:
– Ваше Величество. Мы приехали доложить о том, что произошло за эти дни в Петрограде. И вместе с тем… посоветоваться, – (это он удачно выразился), – какие меры могли бы спасти положение.
К чему он не стремился – это к краткости. Путь до конца и желательный вывод был ему чрезвычайно ясен, но и сам он не мог его выговорить без подготовки, – и тем более в подготовке нуждался император. Именно долготой, обставленностью, убедительностью речи мог Гучков лучше протолкнуть царя через предстоящую хлябь колебаний и сомнений. И вот он подробно рассказывал теперь, как это всё началось, сперва с разгрома булочных, с рабочих забастовок, разные случаи с полицией, как перекинулось в войска, какие пожары учинились, всё и правда стояло перед глазами, – эти пожары, и костры на улицах, автомобили со штыками, депутации к Таврическому. Каков паралич прежней власти. Как шли под снегопадом пулемётные ораниенбаумские полки… А затем – как и Москва присоединилась вся дружно и без борьбы. То, что в обеих столицах не было сопротивления, особенно важно было для его аргументации, да это и самое поразительное было: власть оказалась даже и несуществующей!