А мысли неслись вперёд, развивал опять Мандельштам: что ставши властью, мы больше не нуждаемся в тех забастовках и безпорядках, которыми разлагали прежнюю правительственную силу. Теперь это всё надо прекратить и все силы народа бросить на работу. Укрепить добытую свободу на твёрдом порядке.
И снова Ардов, жалея так зря упустить свою блестяще найденную и так хорошо принятую фразу, накатом через стол:
– Мы теперь –
И Сусанна видела! Она – видела и чувствовала, и даже выразить могла бы дальше, глубже и острей, чем подхмелевшие мужчины здесь, за столом, – но она не нуждалась выступать вперёд со своим. С неё довольно было, что она эту красоту ощущала, и даже ярче, чем видение Камиля Демулена, – она ощущала всю совокупную красоту Происходящего, в котором действительно можно было умереть от счастья, как в любви.
Стоило жить, чтобы дождаться такого времени!
Тут отозвали её к телефону.
Хотя говорящая назвала себя и можно было голос угадать, но Сусанна с большим трудом оторвала душу, переносилась, всё не могла понять, кто это.
Алина Владимировна возвратилась из Борисоглебска и теперь жалостным, пугливым голосом спрашивала: как с её мужем?
Сусанна всё никак не могла до конца перенестись и сосредоточиться. Она конечно не забыла, что, несмотря ни на какие революции, – главные радости людей или главные страдания их всё равно остаются от сердца. И вот уже – чувствовала она жалость к Алине, особенно при малой возможности помочь. Да, он звонил однажды. Но – не застал. И потом не пришёл.
Уговорилась встретиться с нею завтра, всё расскажет подробно.
Но: самой ей, после этого красного вихря, уже странно было вспомнить: зачем она ездила с этими патриотическими концертами? Какую вину и перед кем она отрабатывала?
471
По тихим долгим зимним вечерам, без стрельбы, без ракет, в землянках певали песни, зубоскалили, подсмехались над кем.
Но в эти дни такое настигло, что ни песен не стало, ни смеха. А лежали батарейцы по землянкам – и разомлевали. В размыслении.
У них как бы нара была земляная, несрытая земля, длиннотою – с сапогами самому долгому, Благодарёву, а по ширине – на семерых. И так лежали они рядом на соломке, от жердяной стенки до жердяной, – головами все в глубину, ногами – сюда, к слазу. Когда потеплей – разувались, когда похолодней – сапог не стягивая, а то валенок. А всего простору было у них – вокруг печки валенки уложить да дрова. И под оконцем – столик манёхонький, кому когда письмо написать или хлеб разложить, да чайник лужёный стоял, – а обедали на коленях.
Дух стоял жилой, как в избе. А кто смолил цыгарку, то, по уговору, – к печурке ссунувшись и принагнувшись, чтоб утягивало.
Любимое солдатское дело – чай кирпичный потягивать, но и с тем отхлебались засветло. Гасника попусту не жгли, чтобы воздуха не портить, да и керосин бережа, а лежали себе на нарах, хоть и не дремля, да в печурку подкидывали, от неё огонь перебегливый. Сейчас-то – малый совсем, дотухало. Тепло.
Ещё вчера они день целый перетаптывались, домекивали: как же это царь так сразу и сплоховал.
И как без него устроится?
– А ведь невредный был у нас царь, робята.
И как с мальчонкой-наследником, неужто вовсе обойдут? И так доводили:
– Кто-ндь да будет вместо, как это без царя?
– А вот каков новый бу-удет!..
Вечерами, вчера да и сегодня, – как легли в землянке навзничь – так будто их возом сена опрокинуло и накрыло. Опрокинуло, а не придавило: ворох-то весь живой, разбережливый, разборный, если руки приложить, приложить.
Разбирали.
Больше – про себя каждый: у всякого ить своя избушка, своя семьюшка, и как это всё у нас – другому не передашь.
Почему и похоже на сенный воз: оглушило да не раздавило. И потянуло – запахом родным, луговым.
Жаль-то жаль без царя, но и раздумались батарейцы: а ведь это, браты, так просто не обойдётся, не. Ежели царя не стало никакого – то кто ж будет войну теперича направлять? Выходит – никто? А она сама идти не может.
Так не иначе – будет замирение?