И Алексеев одновременно слал в Тифлис – текст Михаилова Манифеста и почтительный запрос, разрешает ли великий князь оба Манифеста объявить? А одновременно – писал фронтам сопроводительную к Манифестам: что сообщить их надо немедленно как армии, так и гражданским властям, и притом указывать войскам, что всё существование России зависит от результатов войны, и все воины должны проникнуться единой мыслью… И чтобы не могли возникнуть какие-либо междуусобные распри…
И в два часа ночи – рассылать. Но ещё всю ночь не успокоиться, не улечься, пока не придёт разрешительная телеграмма Николая Николаевича. И тогда – снова рассылать на фронты, что Верховный Главнокомандующий – одобрил.
А тут притянулась ещё и запоздалая телеграмма князя Львова, больше – с напоминанием, что ещё же вот какая есть власть над генералом Алексеевым.
Но не множество этих властей бередило его так, как – ужасная неловкость перед Государем. Ужасная натянутость – как теперь обращаться с ним? Не причинить ему лишней боли – но и удержать же в разумных границах, быть почтительным, но и не дать себя поставить в невыносимое положение. Чт'o из прежнего – можно и теперь, а что – нельзя?
Столько месяцев дружно, покладисто работал Алексеев с Государем. Но только сегодня почувствовал – как они интимно связаны.
И болезненно.
И роково.
407
Все эти дни в штаб Особой армии под Луцком, как и во все штабы армий, втекали и втекали длинными телеграфными лентами невмещаемые новости. Всегда бывало естественно, как русские буквы, выползая из аппарата, складываются в разумные армейские сообщения. Но эти дни они складывались сперва в полуобычные слова, а затем уже в невероятные фразы. Никто не мог предугадать ни этих фраз, ни тем более всего потока событий, обрушенных с чистого неба на ровном месте. Так покойно было фронтовое сидение этой зимы, так планомерно сгущалось вооружение, снаряжение, и война как будто выходила на перевал, с которого можно было видеть и конец её, – и вдруг обрушилась революция!
Генерал-майор, квартирмейстер, с накрученными на руку лентами, как неразорванными макаронами, ходил докладывать, показывать их сперва начальнику штаба, а потом и самому генералу Гурко.
Василий Иосифович, всегда суровый, и за пятьдесят лет с быстрыми поворотами головы и взглядом, готовым к приёму неожиданностей, резко, быстро прочитывал все ленты сам, протягивал их своими пальцами, и решительный рот его под молодыми тёмными усами сжимался больше и кривей.
Удивительное было положение! За спиною громадной Действующей армии завозилась какая-то некместная вздорная смута, какой-то червь погрызал нутро тыла – а генералы стояли во главе превосходных вооружённых сил, сторожили дремлющего внешнего врага – и не дано было им обернуться, не дано вмешаться, и даже не спрашивал никто их мнения, как лишних и чужих! Состояние паралитика: голова работает, сознание чётко, а пошевельнуть нельзя ни пальцем.
А у Гурко было особенно досадливое состояние: что это меж