Как ни удивительно, но Милюков всё-таки кончил.
Выдвигались теперь на протесты, на дебаты, но решили сделать перерыв. Великий князь вышел, а все хотели слышать от приехавших об отречении Николая. А Милюков подошёл в упор и жёстко упрекал (и звучало горькое торжество над соперником): как же можно было так легкомысленно взять отречение на Михаила? И все со всех сторон упрекали, что такого не было в полномочиях, как же Гучков мог согласиться?
Но не мог он вслух признать, что грубо ошибся (тем досадней, что сам уже понял), а защититься не находился, сам не понимал, как это протекло между пальцами, и не признаешься, что пожалел отцовские чувства царя. В пылу это не замечается: брал в руки вырванный акт как победу целой жизни, – а вот промахнулся.
Потому и с Милюковым, несмотря на сочувствие к его позиции, было разговаривать невыносимо.
Зато заливался в рассказе охотливый живописать Шульгин. И, как будто события улицы и Таврического дворца оставляли для того место, – всем было любопытно: как именно? в каком помещении? как держал себя Николай? что возражал? с каким видом подписывал?
Но не меньшее действо происходило и сейчас, и нельзя было затягивать. Уже кулуарно задирали Милюкова, все против него, – а теперь заседать. Позвали великого князя, все уселись по-прежнему.
Лицо великого князя было чистое, беззаботное, едва ли не детское, если б не белокурые усы. И глаза невинно-голубые. Не вообразить, что он там сейчас, в другой комнате, обуревался государственным выбором.
Теперь выбился выступать Керенский, все дни в первый ряд. Его дергливая самоуверенная манера ещё усилилась резко. Он держался с тем апломбом, что только он единственный представляет тут революционные массы и только он точно знает народные желания. Пришёл его момент, и в страстности его речи звучала победа.
– Ваше Высочество! Господа! Явившись сюда, на это собрание, я поступился партийными принципами! Мои партийные товарищи могли бы меня
Ёжились. Керенский убедил их больше, чем Милюков своей теоретической схемой.
А Михаил выглядел спокойно, как бы даже полуотсутствующим слушателем. У него было открытое лицо, чистосердечное выражение.
А Керенский заботился, конечно, и о себе: если монархия – как он отчитается перед Советом рабочих депутатов? И – ему уходить из правительства. Ловкий оратор только это и пропускал: что он-то первый, с Советом депутатов, и не допустит Михаила уехать к войскам. Он ловко перескочил с одной чувствительной струны на другую, дрожащую. И играл, как на думской трибуне, с задыхом и с перебором голоса:
– Ваше Высочество! Вы знаете, все знают, это не секрет, я осмеливался говорить об этом всегда: мои убеждения – республиканские. Я – против монархии… – И паузу после этих, ещё недавно страшных слов. – Но я сейчас не хочу касаться своих убеждений, я даже пренебрегаю ими… Я явился сюда – для блага отечества! …И поэтому разрешите сказать вам иначе. Сказать – как русский русскому… Павел Николаевич Милюков ошибается. Приняв престол, вы не спасёте Россию. Как раз наоборот! – вы её погубите! Успокоить Россию уже нельзя. Уж я-то знаю настроение масс, рабочих и солдат! Рабочие Петрограда не допустят вашего воцарения. Сейчас всюду резкое недовольство – именно против монархии, монархии вообще, монархии как таковой! Именно попытка сохранить монархию и стала бы поводом кровавой драмы! А России, перед лицом внешнего врага, вы сами знаете, – необходимо полное единство. Начнётся кровавая гражданская война? Какой ужас! Неужели Ваше Высочество захочет такою ценою занять трон?.. Я уверен, что нет! И поэтому я обращаюсь к Вашему Высочеству… как русский к русскому… – Он задыхался и был на рубеже слёз. – И умоляю вас, умоляю! Принесите для России эту жертву! Ради России, ради её покоя и целости – откажитесь от трона!
У него больше не было душевных сил говорить. Да он – и всё сказал, выложился весь.
Ах, негодяй! – не избежать было теперь говорить Гучкову. (Как всё сменилось: глава оппозиции и главный заговорщик, Милюков и Гучков, стали главными столпами трона, кто поверил бы недавно?) Депутаты без него сговаривались, что выступит один за, один против, и всё? Нет уж!