Едва ли меньше, чем законов и постановлений, издавало Временное правительство добрых воззваний, одно время чуть не каждый день: там, где не решались издать категорический приказ, – взывали к лучшим чувствам населения: то к полякам, то к Донской области, то ко всему населению – о содействии направлению в войска беглых солдат; и особо и много раз – к самим солдатам; и к рабочим каменноугольных предприятий Донецкого бассейна; и к рабочим металлургических заводов Юга России; и к рабочим, обслуживающим учреждения фронта, дабы не сокращали землекопных работ и ремонта ружей и железных дорог; и вообще ко всему населению – широко подписываться на Заём Свободы; и ещё же ко всему населению – меньше пользоваться телеграфом, ибо он перегружен; и вот три дня как князь Львов разослал циркуляр губернским комиссарам о приостановке насилия в земельном вопросе и о недопустимости лишать кого-либо свободы без распоряжения судебной власти – но тоже не в форме обязательного закона, а чтобы губернские комиссары воззвали к благоразумию населения. Миротворческая настроенность князя Львова, как и общий демократический дух момента, отклонял правительство от дачи жёстких, непоправимых указаний – к расчёту на самодеятельность населения, которое само во всём найдёт наилучшие пути устройства и местной власти, и местной жизни. Ничего ему не запрещать и ни во что не вмешиваться: не соскучилось же оно по самодержавным методам?!
Хотя и сам Набоков был крайний либерал, но не до такой же неразумной степени! Он уже – страдал от этой нерешительности правительства и жаждал повлиять на его укрепление, однако ограничен был сделать это, не входя сам в состав министров, а среди них имея лишь одного неуклонного союзника – Милюкова. Сам на себе Набоков весьма испытывал темп революционного времени – ежедневная лихорадочная работа, безпрестанные телефоны, ежечасные посетители, почти невозможность сосредоточиться, да всё это в потоке взбудораженного нереального сознания, не улегшегося от первых дней марта: и неужели совершили революцию? и как довести до конца войну? и как дотянуть до Учредительного Собрания? Но иные министры как не чувствовали этого темпа.
Больше всего боялись министры всяких конфликтов, и особенно конфликта с Советом. Две предпасхальные недели лились фронтовые делегации, принимаемые в ротонде Мариинского. Эти депутаты заявляли энергичную поддержку правительству, что армия недоумевает двоевластию, нуждается во власти единой, а министры отвечали елейно, что никакого двоевластия нет. А давление Совета не отлегало никогда, постоянно ощущалось всеми министрами, а на ночных заседаниях с Контактной комиссией (где Набоков всегда присутствовал, не имея слова) и проявлялось в лоб. Вытаскивал Нахамкис из кармана какие-то мятые, грязные, может быть поддельные, телеграммы или письма с фронта революционным жаргоном: бонапартизм такого-то генерала, контрреволюционность полковника или старшего врача. На этих заседаниях Набокова оскорбляло всё: и сам факт, что правительство обязано было ночами получать эти инструкции или упрёки, но ещё больше оскорблялся его вкус от невыносимого плебейства этих всех – Нахамкиса, Скобелева, Чхеидзе, Гиммера (только Церетели неожиданно вдунул струйку аристократизма).
Положение Милюкова в правительстве становилось всё более изолированным – а Набоков не имел голоса выступать в его поддержку, лишь мог ободрять в перерывах. Князь Львов перед Керенским даже заискивал униженно, противно было смотреть. Но самым поразительным, и глубоко обидным, становилось даже не одиночество Милюкова, а: как же могла блистательная кадетская партия, цвет мыслящей России и главный оппонент царизма, – после падения его не заполнить собою правительства, не составить сверкающего ряда министров, – были бы тут Маклаков, Кокошкин, сам Набоков не в нынешних правах, да Трубецкой, Винавер, Родичев, во втором ряду Гессен, Нольде, Долгоруков – тот сплошной блеск, которого всегда ждала Россия от будущего свободного правительства, – и где же он? Как получилось, что кадетская партия добровольно уступила правительство какому-то бледному сброду да истерикам, а сама вошла растерянным Мануйловым, не-кадетским Некрасовым? Это была не просто неудача партии, но – обман доверчивой России, её столетних надежд.
Набоков диагнозировал, что дурно составленное правительство больно само в себе и в таком виде ему не продержаться. Тут ещё – почти непрерывные болезни Гучкова, – вот сегодня из-за его болезни снова собирались не в Мариинском дворце, а в довмине.
Собирались с подготовленной повесткой дня, но она оттеснялась приездом генерала Алексеева: предстояло выслушать его подробный доклад и принять решение касательно армии.