Вчерашняя нота – не более чем перифраза и развитие правительственной декларации 27 марта, выработанной совместно с Советом, – и не понятно, не обосновано то недоверие, какое нота вызвала в советских кругах. Печальная услуга со стороны Совета! Это недоверие может заставить наших союзников порвать с нами все отношения – а мы живём их помощью в средствах на ведение войны. И ответственность за последствия падёт на тех, кто не хотел понять тяжести момента.
Но –
А в области финансов, – заверял тем временем Терещенко, – ведётся самая нормальная политика, приступлено к выработке нужных законопроектов, но это нельзя сделать быстро. Уже разрабатывается значительное расширение прямых налогов с крупных доходов плюс особый военный сбор с доходов и капиталов. А пока всё это введётся – необходима и ожидается от Совета энергичная поддержка Займа Свободы.
Для советских – самое вязкое место.
И четвёртый министр выходит! – и опять не Милюков, а Некрасов. Но этот – недолго, и не раздражая ничем советских, а бодро: дело грузового транспорта налаживается, и пассажирское движение тоже.
Так понять: если в работе всего правительства есть один светлый сектор, и не вразрез с желаниями Совета, – то это как раз Некрасов, очень приятный министр.
Наконец не выдержал Чхеидзе (от напряжения вторых суток и второй безсонной ночи у него уже отказывала голова) и напомнил: ведь мы собрались обсуждать ноту, нельзя ли выслушать министра иностранных дел? Нота содержит положения, совершенно неприемлемые для Совета рабочих депутатов. Затемняя цели войны, она не говорит об отказе от аннексий и контрибуций.
И тут бы – подняться Милюкову! – а он? не мог подняться? Все смотрели на него, и начинали подозревать, что он такой застывший не в крепости вовсе, а в слабости? Он сбит и подкошен?
Он – не вставал, и, чтобы придать ему толчок, взял слово Церетели. Министр иностранных дел, очевидно, не понял психологии новой революционной России, он действует приёмами старого царского правительства. Да в его ведомстве всё идёт по-старому, и даже нигде не сменены послы. А теперь – неизбежно обратиться к союзникам снова, ещё раз, и выразиться революционно-чётко.
Нечего делать, приходится идти к кафедре Милюкову. Но таким смущённым его ещё не видели, не слышали никогда.
Центральное внимание союзники обратят, естественно, на ту бумагу, от 27 марта, к которой нота – лишь приложение. А тем обращением Совет был доволен. Но на Западе циркулируют слухи, что Россия готовится к сепаратному миру, – и чтобы их рассеять, и были внесены в ноту те формулировки, которые сейчас вызывают ваши возражения. А иначе бы и поняли как подтверждение этих слухов.
Ох, придуманная конструкция – и все это слышат, и сам он это понимает. О сепаратном мире – так и можно было написать совсем прямо.
Но в привычном положении оратора, да когда не перебивают, чего он боялся, Милюков начинает и оправляться. Столь острое реагирование на ноту… Не должно быть искания смысла, которого в ноте нет. И что-то длинно, и всё длинней и закрученней – о каких-то фактах, каких-то данных, которые именно подтверждают… И, в этих околичностях набравшись сил, уже твердо: сегодняшний эпизод произведёт самое тяжёлое впечатление на союзников. Посылать новую ноту? – никак невозможно. Это не только скандально противоречит всем дипломатическим традициям, но и оскорбит союзников, и вызовет у них ещё б'oльшую тревогу.
Однако не слишком ли он твёрдо взял? – ведь он в положении обвиняемого. И тогда, чтобы создать с аудиторией доверие и даже интимность, он предлагает: в нарушение всех дипломатических правил огласить сейчас, здесь, он надеется на скромность присутствующих, последнюю тайную дипломатическую бумагу, полученную от союзников. (Как Штюрмер – разрушение
Внимание – сразу выиграл. Но начинает читать, что это? – какой-то малоизвестный второстепенный дипломат сообщает, что французское министерство иностранных дел неодобрительно относится к идее межсоюзнической конференции для пересмотра целей войны.
Ну, неуклюж! Ну, бегемот неуклюжести! – уж лучше б эту возню с бумажкой и не начинал, только себе повредил.
Церетели и Станкевич тревожно переглянулись. Милюков – уж вовсе разрушал всю игру на соглашение.
Церетели склонился к Чхеидзе, они пошептались по-грузински. Милюков тем временем ушёл на место, никому новому слова не давали. Всё замялось.
Князь Львов замер. Можно было ждать полной неумолимости от революционного Исполнительного Комитета – и правительство расплющивалось бы тотчас!