«За Киевом показалось неслыханное чудо. Все паны и гетманы собирались дивиться сему чуду: вдруг стало видимо далеко во все концы света». В «Страшной мести» – первом «апокалипсическом» сочинении Гоголя – пространственное чудо предваряет развязку, где возмездие настигает не только величайшего грешника, колдуна, всех его предков и первопреступника Иуду Петра, но и мстителя Ивана, а вместе с ним весь людской род. «“Страшна казнь, тобою выдуманная, человече! – сказал Бог. – Пусть будет всё так, как ты сказал, но и ты сиди вечно там на коне своём, и не будет тебе царствия небесного, покамест ты будешь сидеть там на коне своём!” И то всё так сбылось, как было сказано: и доныне стоит на Карпате на коне дивный рыцарь, и видит, как в бездонном провале мертвецы грызут мертвеца, и чует, как лежащий под землёю мертвец растёт, гложет в страшных муках свои кости и страшно трясёт всю землю…» Преступление Петра – братоубийство, страшная месть его побратима не кладет предела злу (низвергнутый злодей трясёт землю «по всему миру», «от одного конца до другого» – «и много поопрокидывалось везде хат, и много задавило народу»). Видение Воротынцева предшествует долгой, невероятно жестокой братоубийственной гражданской войне, разрушительная энергия которой не иссякла вполне и по сей день. Разумеется, здесь нет прямой аналогии, в последней главе «Апреля…» отсылка к «Мёртвым душам» и считывается чётче, и значит больше, чем реминисценция «Страшной мести», но тень этой гоголевской повести всё же ложится на финал «Красного Колеса».
Неслучайность появления гоголевских мотивов в финале «Апреля…» подтверждает зачин главы о пребывании Воротынцева в Киеве (городе, близ которого, у Гоголя «показалось неслыханное чудо»). «К каждому городу, где побывал (а во многих), Воротынцев испытывал отдельное чувство, отличал этот город и людьми, которых там успел узнать, и видом улиц, бульваров, обрывов над реками, церквами на юру, и ещё многими особенностями <…> И ещё везде – теми излюбленными местами, Венцами, Валами, где жители привычно собираются, узнают, говорят. Да кроме деревенской что ж Россия и есть, как не два сорок'a таких городов? В разнообразии их ликов – соединённый лик России.
А тем более отдельное чувство – к Киеву <…> Безсмертно высится этот кусок древней Руси, на самом деле не третья столица, а первая» (М-17: 379). Рассуждение это заставляет вспомнить о Гоголе. Во-первых, оно строится сходно с ещё одной гоголевской панорамой, где разнообразие России сравнивается с разнообразием всего Божьего мира: «Как несметное множество церквей, монастырей с куполами, главами, крестами рассыпано на святой благочестивой Руси, так несметное множество племён, поколений, народов толпится, пестреет и мечется по лицу земли». Развёрнутые, но вмещённые в один сложный синтаксический период, описания разноликих городов у Солженицына тоже ассоциируют с гоголевской поэтикой. Как и претворение «многообразия» в единство. Процитированные строки входят в апологию русского слова, выражения души России: поводом для гоголевского восторга послужило «неупотребительное в светском разговоре» существительное, а архитектурная (но всегда священная – мирские здания не упомянуты) многоликость страны предстает аналогом её словесного (душевного) богатства. Во-вторых, многоликая, единая и великая Россия в гоголевской поэме ещё таится под покровом «открыто-пустынного» пространства, это не столько явь, сколько обещание – Россия ждёт чудесного преображения. Солженицын такое видение России полагает ложным и опасным: в «Марте…» пустым (лишённым истории и полноценной жизни) «простором» мыслят Россию большевики, рвущиеся творить здесь свои эксперименты (М-17: 654; этот смысловой комплекс рассмотрен в сопроводительной статье к Третьему Узлу). Солженицын то сближается, то расходится с Гоголем – что будет происходить и в последней главе «Апреля…», мизансцена которой подготовлена в «гоголевско-киевском» периоде: там упоминались Валы и Венцы – с могилёвского Вала Воротынцеву и откроется вся Русь. Связь могилёвского эпизода с киевским актуализирует в памяти читателя не только «Мёртвые души», но и «Страшную месть» – в древнейшей столице Воротынцев переживает первое откровение: «Зажатый безпомощной чуркой, ощутил, что эту революцию, ошеломившую его в Москве, вот он в Киеве уже ненавидит» (М-17: 379). Там он ничего сделать не мог («Не шашкой же размахивать» перед беснующейся толпой?) – теперь готовится к бою.
Увидев родину (и не только всю Россию, но и родину малую), Воротынцев не чает её счастливого преображения и не задаётся вопросом о своём назначении. Он знает, чего Русь от него хочет. «Родина моя! Нерадиво мы тебе служим. Дурно.
И дослужились» (186).