Понятно, что Бабель восторгается Троцким, а Солженицына организатор октябрьского переворота ужасает, но совпадение антитезы «Керенский – Троцкий», «театрально-литературная» трактовка Керенского и общность мотива слепоты, весьма значимого для «Красного Колеса», кажутся достойными внимания. Именно (и только) в обрисовке Керенского Солженицын внешне сходится с советскими мастерами искусств, разрабатывавшими «революционную тему»: от авторов забытых опусов до Бабеля, Зощенко («Бесславный конец», 1937) и Маяковского (3-я главка поэмы «Хорошо!», 1927). Последний случай особенно выразителен; важно, что «октябрьская поэма» входила в официальный канон, изучалась в школе, и потому большая часть выросших при советской власти читателей Солженицына хотя бы смутно помнила (помнит) строки Маяковского: «Царям/ дворец/ построил Растрелли. // Цари рождались,/ жили,/ старели. // Дворец/ не думал/ о вертлявом постреле, // не гадал,/ что в кровати,/ царицам вверенной, // раскинется/ какой-то/ присяжный поверенный. // От орлов,/ от власти,/ одеял/ и кружевца // голова/ присяжного поверенного/ кружится». Сравним: «Где же забыться, если даже не на концерте? Минутами: о, где же забыться?..
В Зимнем дворце?..
Ах, как он полюбил Зимний дворец! Что-то есть покоряющее в его величественных залах, в его переходах, лестницах, в его отдельном стоянии между площадью и Невой. Александру Фёдоровичу постепенно стало казаться, будто ему и прежде в его петербургской жизни казалось, что его судьба – непременно пересечётся с этим дворцом, и с императором… И вот – сбывалось. С императором уже пересеклась (имеются в виду два апрельских посещения Керенским Царского села и его разговоры с находящимся под арестом императором, которого очарованный министр юстиции «называл не “Николай Александрович”, а “государь”, а раза два и “ваше величество”» – как почти никто после отречения – 12; ср. у Маяковского: «Их величество? / Знаю. / Ну да! // И руку жал. / Какая ерунда!» –