Но – услужливо-настойчивая фигура Постовского приблизилась, приклонилась к нему:
– Ваше высокопревосходительство! Разрешите вам заметить… Неизвестно, что с нами будет… Если мы попадём в руки неприятеля, – может быть, лишние документы или знаки?… Зачем доставлять им такой успех?…
Не понял Самсонов: какой ещё успех? какие знаки?
– Александр Васильич, всё лишнее мы прячем в землю… Это место мы замечаем… Мы вернёмся потом, пришлём… Если документы… всё, что выдаёт имена…
С той вершины понимания, которой достиг Самсонов за этот длинный день, – лепетны показались ему такие заботы. А вот и молодые сошагнули к нему и заговорили уверенно: что нельзя дать врагу понять, кого они взяли в плен, пусть думают, что упустили; что так и полковое знамя, если вынести его нельзя, – разрезается, сжигается, закапывается, только не отдаётся…
Как это повернулось быстро: четверть часа назад он ещё мог согласиться или не согласиться вообще идти с ними, только об этом они умоляли его. А вот – они уже и не очень его спрашивали, что им делать. Как золотого идола, как божка дикари, они только статую его доставят с собой, и тогда проклятие не падёт на головы их.
А – на его.
Вот они уже – шли. Шли гуськом, Самсонов где-то в середине, а Купчик позади него нёс чепрак с отпущенного коня. Несильный свет месяца, проникая в лес там, где было реже, позволял различать стволы, заросли, кучи хвороста или свободное пространство, но лишь в самой близи, и фигуры только ближайшие. Потом не стало его. Впереди шли со светящимся компасом, полуощупью, останавливались свериться, и все тогда останавливались. Прямо идти никак не удавалось: то надо было обойти ямину, то мокрое место, то чащу, а потом опять выверять направление.
Освободилось генералу Самсонову – думать. Теперь-то, без разговоров, без помех, он мог додумывать.
Однако… нечего оказалось додумывать. Да, нечего. Всё было уже дорешено и додумано. Очищено, поднято. Разве что оставалось – вспоминать.
Но и вспоминалось – не екатеринославское сельское детство. Не военная гимназия. Не кавалерийское училище. Не многие-многие места служб, события, сослуживцы. Всё обойдя, надвигался опять почему-то – мощный, грозный, а с затейной кирпичной кладкой, войсковой собор на горе. Родился в Малороссии, бывал в Москве, живал в Петербурге, в Варшаве, в Туркестане, в Заамурьи, – нет! неуроженного дончака, несло его на обширный новочеркасский холм! Сюда прилетать привольно душе! И не на верхнюю сторону, где взнесен Ермак, а на нижнюю, к спуску Крещенскому, где лишь немного поднимается гранит над булыжником, и на нём покинута литая бурка с папахой, а сам хозяин, Бакланов, – вот только что был, сбросил, ушёл.
В могилу, в подвальную церковь.
Так – хоронят солдат.
Когда есть победы, чтоб на граните высечь…
А идти было трудно: ноги отучились ходить хорошо, сильней же того захватывала одышка, астменная задышка от простой ходьбы, без бремени.
Проверяется наше тело, когда мы теряем возвышение над другими людьми, и средства передвижения, и средства охраны, и вот уже не генеральские погоны скрываются выражением твоей сути, а – сердце непоспевающее, неполный объём лёгких, как будто заложило две трети их, и – ноги слабые, ноги ненадёжные: ступают неровно, упинаются, спотыкаются о кочки, о мох, о хворостяной завал.
И радуешься не успешному проходу, не тому, что мы выскользнем, может быть, а – всякой задержке впереди, когда остановились, и можно к стволу прислониться, продышаться немного.
Самсонову стыдно было просить об отдыхе, но, в оглядке ли на него, останавливались каждый час, садились. Купчик, тут как тут, проворно расстилал под командующим чепрак. Ноющие ноги рады были протяжке и покою.
Да много времени нельзя было сидеть: уходили краткие ночные часы, последние возможности. К полуночи заволакивало и звёзды. Совсем стало темно, ничего уже не видно, лишь по хрусту, сопенью да на ощупь чуяла бредущая цепочка друг друга. А дорога портилась, то чавкало болотце под ногами, перегораживал дорогу непродёрный кустарник, частый ельник. Полагали опасным сбиться в сторону Вилленберга. Опасно было наскочить на немецкий разъезд. Опасно было растеряться. Собирались кучкой, шёпотом перекликались. Привалов не было больше. Когда попадались канавы – Купчик и есаул под обе руки помогали Самсонову перейти. Перетаскивали…
Что тяжело было у Самсонова – это тело. Единственно – тело. Только оно и тянуло его в груз, в боль, в страдания, в стыд, в позор. Освободиться же от позора, от боли, от груза – всего и требовало: освободиться от тела. Это был переход свободный, желанный – как первый полный-полный вздох во всю заложенную грудь.
Ещё вечером – искупительный идол для штабных, он пополуночи уже становился жерновом неуносимым, каменной бабой.
Трудно было ускользнуть только от Купчика: он всё время держался за спиной своего генерала и притрагивался то к спине, то к руке. Но при обходе частых кустов обманул Самсонов вестового казака: отступил и затаился.
И хруст, и лом, тяжёлый переступ – миновали. Отдалились. Затихли.