Голова Свечина вся по-крупному была сделана, что уши, что нос, что рот. Глаза – яркие, чёрные, для страсти. А сам – невозмутим, неубеждаем:
– Всего
, что думаешь, – всё равно не скажешь. Неужели ты не понимаешь, что Жилинский не мог бы так отчаянно действовать сам? Вся операция была скомандована сверху – и ты не можешь притвориться, что не знаешь…– Могу и не знать!
– И если гнали так безумно, ещё не готовых, и не давали днёвок, и не давали осмотреться, – то это гнал по меньшей мере великий князь. Но – и выше. Что ж ты думаешь, весь этот спех и просчёты – только от тупости Жилинского и Данилова? Да несомненно было высочайше одобрено: а ну, швырните неготовые корпуса! Русская широта – помочь благородным союзникам, не жалея самих себя. Париж стоит мессы. Да иначе о нас в Европе плохо подумают. Так с чем же ты споришь?
– Нет! Этой
мессы для меня Париж не стоит! – вскидывались подвижные глаза Воротынцева и выразительно горько подрагивали губы, открытые под усами.– Десятки тысяч наших пленных поведут по немецким городам – и немецкие толпы будут ликовать. Этой мессы я не даю, я так не служу! Никогда в истории такое не вознаграждается. Как можно так класть своих без расчёту?
Свечин чуть выпыхивал толстыми губами:
– Значит, все будут понимать, о ком и о чём речь, а ты будешь громить Жилинского. Тоже, конечно, фигура не малая. Но не далеко ты разгонишься. Великий князь отлично поймёт намёк. Он-то и тянулся понравиться союзникам, он-то и восклицал, что не оставит Францию.
– Гнал – великий князь, понимаю. Но реальные ошибки делал не он, а Жилинский. Ни ума, ни сочувствия к войскам! Положим все животы, кроме собственных. Мне нужно разгромить саму идею, для этого достаточно Жилинского. И Артамонова. Оттого что этот баран продвинулся от женитьбы на Бобриковой – так пусть ложится 40 тысяч русских?
– Но приказ великого князя был, если ты помнишь, – хладнокровно отводил Свечин, – переступать границу 1 августа. А Жилинский просил отсрочить. Он и сам считал наступление обречённым.
– Так нельзя вести такое! – взгорелись светло-серые глаза Воротынцева. – Так надо иметь мужество – доложить! отказаться!
– Ну, много ты… ну, много ты… – едва не смеялся Свечин.
Вчера к вечеру, после Верховного, Воротынцев сделал доклад Янушкевичу и Данилову, но самый поверхностный, да они подробного и не добивались, им бы желательно и совсем никакого: мёртвые и пленные не докладывают. А потом уже до ночи выговаривался Свечину, и Свечин ему тоже добавлял, что видно из Ставки. И сегодня с утра, в последние минуты перед совещанием, шло у них опять о том же.
– А дурацкую блокаду пустого Кенигсберга – кто придумал? Жилинский. На что ушла Первая армия! Даже в этих пределах насколько можно было успеть иначе! Про великого князя я понимаю, да. И Артамоновым его не пронять. Но всё-таки он воин в душе. Не может он не возмутиться тем, что наделали в подробностях.
В оперативном отделении да и во всей генерал-квартирмейстерской части, да и во всей Ставке был Свечин для Воротынцева единственный доверенный человек, как и он для Свечина. А дроблёное доверие – не доверие, уж если доверять, то без перегородок.
– Августейший Дылда, – отпустил Свечин. – И откуда это у всех убеждение, что он может всё понять, в руки взять и всё спасти? Оттого, что всю Россию объезжал и строго установил конницу? Ну, конечно, рост, вид, голос… А в голове – своего ничего, куда подует…
– Ну, Янушкевича, бархатную тряпку! – ни на одной войне никогда, ни взводом! Ну, тупицу-гения Данилова, как их не промести? Кем Ставку набили? – со страданием вскрикивал Воротынцев. – С кем начинаем войну?
Однако всею нетерпеливой, больной горячностью Воротынцева Свечин был нисколько не увлечён и не сбит.
– И никак великому князю не выгодно такое разоблачение, потому что оно перекинется на него. И когда ты видел у нас, чтобы кто-то кого-то снизу вверх переубедил горячей речью? По частным поводам может иметь успех дельный аргумент, дельная бумажка, – но в общем виде? Чтобы всё сразу перетрясти и всех пронять? Да ни за что. Это – омут. Дегтярный. Даже круги не пойдут. Смотри, Егорий, через час делаешь жизненный выбор. Неизбежно тебе выступить, конечно, но выступление может быть разное.
– Наверно, ты прав, Андреич, – с той же больной улыбкой неуступки на похудевшем, обострённо-оживлённом лице, с тёмно-багровым пятном сквозь бороду, отвечал Воротынцев. – Да только если б ты сейчас всё испытал сам, то… Со всем благоразумием, и твоим и моим вместе… Нет, это состояние бывает, наверно, в жизни раз или два. Ничего не хочу, хочу только правду им вылепить! Я на прорыве дал себе клятву, что если только выйду живым…
– Ну, и сам себя только погубишь.
– А что – меня? – криво усмехнулся Воротынцев. Ещё виделся ему так легко утешенный великий князь. – Претерпевый до конца – спасен будет!… Дальше полка не сошлют. А полком я неплохо командовал.
Свечин был на два года моложе, но по характеру его, но по рассудительности никак бы этого не заметить: