А у Михаила Дмитрича – не так же ли наглядно? С его ровным, но и скорбным светом. Его силы никогда не могли проявиться во всю полноту – и видно же отчего: от женитьбы (связи), как железной сетки, накинутой на него.
Самонакинутой. Такой крупный, здоровый, естественный человек – и полубезумная эфироманка. Ещё и с девочкой от кого-то. И – любит?… И любит.
Как судить, сама не перейдя порога?…
А перейдя – уже будет поздно.
Но пока видишь таких, как брат или Михаил Дмитрич, нельзя не верить, что и других же таких по земле насеяно. И как можно “лишь бы”, “а, как-нибудь!” – отдать свою жизнь? В раз один – навсегда? Не настоящему?
Нет, дождь не пошёл. Со сложенным зонтиком, с сумочкой на запястьи – вдоль перрона.
“Лишь бы” – это последнее малодушие.
Если знаешь в себе сердце собранное, как буквы почерка.
Такое место в жизни у неё, так повезло: работать в лучшей русской библиотеке, для лучших русских читателей – думцев, публицистов, писателей, учёных, инженеров. Лучшая судьба женщины – тихо работать для тех, кто ведёт.
Но в лесу, в пустыне, в пещере – где угодно легче держаться, чем в полноте сочувствующих людей. С тобой консультируются, рассыпаются в благодарностях, принимают каталожные карточки из рук, а в глазах так и чудится сожалительный приговор. Да может быть вовсе нет, но чудится, что про себя отсчитывают, как в тебе молотками гулкими: двадцать четыре! двадцать пять! двадцать шесть! И никому не объяснишь, не топнешь: сама не иду! отстаньте!
И даже с братом черта: об этом
– никогда вслух. Даже с братом нельзя, сцепившись руками: брат! поддержи, убеди, подтверди! Ведь стоят же в осаде?!Паровоз. И белый парок, резко заметный в сером дне. Гудит о подходе.
Ожидая своей предназначенной грозной тяжести, счастливо стонут перед локомотивом гибкие крепкие рельсы.
Сколько ни стой, как ни угадывай, а в последние секунды к нужному вагону всё равно полубежком. А взглядом – быстрей, по череде окон – вот он, вот он! – в вагонном проходе на зеркальное стекло упав ладонями поднятыми и ими же хлопая по стеклу – уже видит! смеётся! Бородка как будто длинней и гуще. И загорел-обветрел, не петербургская кожа.
Один?… Кажется, один. Как хорошо! Из вагона выходят люди медленно. Корзины какие-то, большая бутыль в оплётке.
То ли брат! – малый чемодан, в левой руке, правая свободна честь отдавать, и такой же прямой, в движениях быстрый, лёгкий, – поцеловались! Сошлась с его бородой пожестевшей и не отрывалась. Обхваченная рукой и чемоданом.
Да разглядеть тебя, брат!! Да целых же три года!… Сколько раз мог быть убит, ранен, – а ведь нет, не врал?
– Серьёзно – ни разу, правда. Там заденет, здесь, по пустякам.
Такой же поворотливый, а как будто кора на нём. Коричневая твёрдость войны.
– И всегда будешь такой?
– До генерала, – смеётся. – Значит, ещё долго.
Гладил – по шапочке, на висок, по щеке, плечу.
Как и ждала: от самой вагонной ступеньки ни натянутости, ни незнания, будто и видятся часто. Пошли плотно под руку.
– Ну как няня? Сорок два колена родословной по Матфею – так и не одолела? Так же в книгу смотрит, а читает по памяти?
– Да, только теперь через очки. И – к телефону сама подходит. И с большой важностью умеет заказать барышне номер. Сегодня тебе шанежек напекла. А ты-то как? А – Москва как? – (С усилием:) – Алина?
– Я дней на несколько.
– Это что ж, рукоять золотая, Егорка? Что тут написано? “За храбрость”?
– Георгиевское.
Брат – прежний: няня – хорошо, шанежки – хорошо, но рассиживаться сейчас не будем, день – понедельник. Письмо Гучкова Алексееву, не слышали про такое?
– Давно! Да весь Петербург читает. Да все эти списки через нас и проходят. И письмо Челнокова к Родзянке, и…
– Через библиотеку? Надо же! И имеют успех?
– Да какой! До дыр читают. Целые рукописи даже – о продовольственном кризисе, о войне… Разные взгляды… Куда попадут в учреждения – там размножаются. На пишущих машинках, на ротаторах. На гектографах. Любители – от руки переписывают. Нам теперь цензура нипочём…
Поражён. Головой трясёт.
В живой мелькающей суете вокзала Воротынцев, глядя на строго-милую лучистую сестрёнку, чья сборчатая коричневая шапочка набекрень была ему до носа, вдруг испытал – праздник приезда! свободу движений! свободу распоряжаться собою! И сколько можно повидать за эти дни! А пока не упустить:
– Скажи, тут на вокзале будка телефонная – где?
Все решения принять уже на вокзале, не ошибиться в направлении, куда ехать сначала. Зашёл, вызывает.
– Могу я Александра Иваныча?… А сегодня позже?… И завтра не будет?… Но вообще-то он здесь?… Спасибо…
Озаботился.
– Нет, Веренька, домой я сейчас не пойду, – сузил светлые твёрдые глаза, соображая. – Мне поручений навешали, Главный штаб. Да ведь и тебе, небось, на службу?
Когда ей не надо? Она и сейчас еле ушла.
– Приду к обеду. Когда?
– А вечером? Ты всё по своей программе? Или немножко и по моей?
– А что бы ты?…
Наглядываясь на брата, сама с обычной скромной тихостью:
– Ты ведь хотел с кем-нибудь знакомиться? Я о твоём приезде сказала Андрею Ивановичу Шингарёву. И он захотел тебя повидать. Просил посетить.