Мне не нравится, что Николаша едет в Ставку. Как бы он не натворил бед со своими приверженцами! Не позволяй ему заезжать куда бы то ни было, пусть он прямо возвращается на Кавказ, иначе революционная партия опять станет его чествовать. Его уже стали понемногу забывать.
У меня очень тяжело на сердце. Но душой я постоянно с тобою и горячо люблю тебя.
Навеки, милый, светик мой, твоя старая
Жёнушка
Ея величеству
Могилёв, 26 окт.
(по-английски)
Моя бесценная, любимая душка!
От всего моего старого любящего сердца благодарю тебя за твоё дорогое письмо. Нам обоим так взгрустнулось, когда поезд тронулся. Помолившись с Бэби, я немного поиграл в домино. Легли рано…
Убежала кошка Алексея и спряталась под большой кучей досок. Мы надели пальто и пошли искать её. Матрос сразу нашел её при помощи электрического фонаря, но много времени отняло заставить эту дрянь выйти, она не слушалась Бэби.
Ах, сокровище моё, любовь моя! Как я тоскую по тебе! Такое это было подлинное счастье – эти шесть дней дома!
Храни Господь тебя и девочек.
Навеки, Солнышко моё, твой весь, старый
Ники
51
Та дивная лёгкость, с какой Воротынцев проплавал эти девять петербургских дней, – на обратном поездном пути всё более оставляла его. К Москве погасла его победность, и он всё больше накачивался табачным дымом.
И на московскую платформу ступил как бы отерплыми ногами. С большим беспокойством. Со смутной грозной тяжестью.
Отчего уж такая тяжесть? Случиться дурное – ничто бы не должно, значит это беспокойство не было предчувствие дурного. И ко дню рождения Алины он тоже ведь не опоздал – как раз в канун, вечером. Правда, уже поздним.
А вот ещё, оказывается, какая тягота открылась и надвигалась – притворяться. Улыбкой, глазами, словами изображать так, будто ничего в Петербурге не произошло, простая естественная задержка.
Москва была худо освещена, экономили фонарный свет, местами совсем темновато, только яркими колесницами прокатывали трамваи, да иные витрины щедро лучились.
Казалось – и на улицах разлита какая-то тревога. Извозчик быстро гнал, как всегда с офицером. И не замедлять же его.
Знать
она всё же никак не могла. Ну, задержался, ну, таковы военные дела. Можно объяснить, разрядить. Но ко дню рождения – успел.Ноги, такие лёгкие на Песочной набережной, на Аптекарском острове, теперь гирями вытягивали по лестнице, к себе на третий этаж.
Алина вышла к нему в переднюю, как встав от сильной головной боли. Или вообще больная.
– Что с тобой? – встревожился Георгий, ещё с порога, в шинели, не обняв, только привзяв за лёгкие локотки. Её болезни и боли всегда отдавались ему как свои, колко.
Она повела бровями над бледным лицом:
– Тебе, по-моему, это лучше меня известно?
И смотрела проницательно. Такая мертвенность, такая окончательность, перейденность за все возможные рубежи была в ней, что…
Он поспешил пригнуться к ней и поцеловать. В бровь и попал. В ухо ещё.
Нет, знать она ниоткуда не могла, и догадаться не по чему, – но ударило ощущение, что она всё знает
, хоть уже и не скрывай. Однако нельзя было отдаваться этому чувству ни в слове, ни во взгляде.– Ты – больна? – с беспокойством спрашивал он, это всё вместе. Никогда ему не было перед ней так неловко, виновато и заодно так жаль её.
Она закинула голову, долго молча посмотрела на него как на потерянного, сощурив глаза. Сказала:
– Из-за тебя.
И, не дожидаясь, пока он шашку снимет, разденется, – ушла.
– Так ведь я же приехал, успел! – оправдательно крикнул Георгий вослед. – Я же – успел!
Не отвечала.
Он быстро разделся, шинель кое-как на колок – и быстро пошёл за ней вослед.
В большой красивой коробке из-под шоколада (она собирала красивые коробки, потом находила им применение) Алина, стоя у комода, перебирала, искала какую-то мелочь, полуспиной к нему. К нему – беззащитным изгибом шеи под свежезавитыми кудрящимися волосами. И обиженным плечом.