Она перестала быть – Жемчужинкой! Она перестала быть – Полевой Росиночкой!
И это неизбежно увидят и поймут другие, разве это можно скрыть?! На его измене откроется всем, что она – уже не “лучшая из лучших жён”.
Он даже не понимает – что он разрушил! Как он ещё пожалеет! Как он не найдёт замены прежнему!
Вера – уже конечно знает, Жорж солгал! Вера, конечно, видела что-нибудь или отлично догадалась, этого нельзя не заметить.
И поползёт по Петербургу, перекинется в Москву, дойдёт и до мамы собственной, до борисоглебских, – эт-того нельзя перенести! Оказаться брошенной??? Да разве это унижение можно пережить?
И что же там
– огонь? пламя? Тогда ему и препятствовать невозможно. Тогда препятствовать – у неё нет сил.Тогда самой остаётся только – уйти?
Из жизни уйти?…
О, как тогда нестерпимо, щемяще станет ему! Это можно представить со справедливым чувством! Вот когда он раскается, пожалеет!
Он – не ценил то, что у него было!
Зачем
сказал? Если лёгкая, переходящая измена – зачем сказал?! Говорится же: Святая Ложь! Надо было промолчать, пережить молча.Нет, хорошо, что сказал: это и значит, что впервые. Другие мужья легко и просто изменяют, а он – никогда, за столько лет – никогда.
Всё-таки, Жемчужинка – не рядовая!
Но если – уже ничего нельзя спасти? Если он – потерян навсегда?
Через полкомнаты он лежал: на своей кровати, не шевелясь, ни разу тяжко не вздохнув, как эти сутки. (По ней вздыхал? Или перед объяснением?) Но не мог же он спать! После такого
– не мог же он спать?!Стал таким чужим – и таким вдруг близким, как никогда ещё не был. Ближайшего часа, вот этой ночи она не могла пережить без него, она умерла бы!
Лежал так близко, а не выказывал никакого движения – перелечь к ней, погладить ей лобик, спросить – чем помочь.
Ранил насмерть – и не шёл помочь.
Лежал так близко – а уже не свой. Совсем рядом – а позвать было нельзя.
Она вздрагивала крупными вздрогами.
Никогда подобно не растерзывало её. Эта смесь недоступности и близости, оттолкнутости и притяжения, утерянности и ещё полной возможности вернуть! – эта смесь в темноте как будто начинала светиться багрово, проступала калёным излучением через комнату – жгла грудь и выжгла всякие мысли другие, а только вытягивало – стон! Сто-о-о-он!!!
…Как хорошо он придумал: сразу и открыться. Сразу и впредь заслужил себе право на открытость. Эту мертвенность, скорузившую его на возврате в Москву, – как сдуло. С полным облегчением, даже в радостном состоянии, Георгий вытянулся в кровати, заснул.
И проснулся – нескоро. Нет, ещё во сне услышал этот громкий стон, протяжный, на всю комнату, – и сразу, во сне, узнал: это Ольда кричала, это ольдин крик исступления радости, так отдающий гордостью в грудь ему!
Проснулся – от раздирающего стона, в коридор его должно было быть слышно. И, ещё не видя в слабой комнатной серости, различил, что это – кричащий стон Алины, никогда такой не слышанный стон её! Этот стон вытягивала не радость приобретения – а были они равнозвучны!
Окликнул – стонала всё так же, не снижая, не отзываясь. Приподнялся, ещё окликнул, испуганней, – Алину всё протягивал стон!
Георгий сбросил ноги. Перешёл к ней. Наклонился. Спрашивал.
Из окон слабый был свет, а вот что: дождь утих, за облаками сказывалась луна – и можно было различить, как Алина лежит на спине и сотрясается.
Лекарства? Выпить что-нибудь? Схватило сердце от страха, от жалости – бедняжечка! что я сделал с тобой?!
Низко наклонясь, спрашивал – и в отчаянном стоне, в мучительных всхлипах расслышал шёпот:
– Приди ко мне!… Приди!…
Он не сразу поверил, что так понял. Ведь он – осквернён?
Но – да, так просила она, с ищущей мукой голоса.
Он лёг к ней. Лицо у неё было обильно мокро, а вся она – как из огня выхваченная. Он не помнил её такой, за все годы не помнил.
Скоро она умолкла.
И бережно обнятая им – заснула.
54
В бережности и нежности друг ко другу они и начали следующий день. Как будто не плохое, а что-то очень хорошее произошло между ними вчера, и они были застигнуты теперь нежным согласием. Кажется, и всегда они жили хорошо, но в этом медленном протяжном дне перешлась какая-то новая ступень близости, даже простоты, – небывалая.
Как-то сразу стало ясно, что они сегодня не возвращаются в Москву, останутся здесь ещё. Алина двигалась так плавно, смотрела так рассеянно, что кажется само перемещение поездом или лошадьми могло бы расколоть её. Дождя больше не было. Проглядывала и голубизна. Потом затягивало. Опять немного солнца.
Долго гуляли, медленно, осторожно – будто чтоб Алину ни на каком корне не тряхнуло. Гуляли поздне-осенним лесом. Дуб ещё доращивал свои последние истемневшие листы, а настланное под ногами было и буро, и коричнево, и ещё желто.
Всякой женщины лицо быстро-переменчиво, и алинино тоже бывало всегда, – но такого полного преображения Георгий не видывал, не верил глазам. Алина взмолодилась, похорошела, понежнела, и возвышенным светом засветились её серые глаза – выше, чем грустные: смягчённые.
Она стала просто неотразимой. Он сказал ей это.