Гвоздев – тосковал на заседании, чувствуя себя одиноким, не находя прямой работы и не надеясь ничего управить. А Гиммер, хотя и чаще всех выбегал, но просто изводился – от своей счастливо-несчастной особенности засматривать всегда на сто ходов вперёд. Ах, не то было важно, о чём они тут все толковали! Если не говорить об угрозе генерала Иванова, то сейчас не было более важного вопроса, чем составить общую политическую формулу:
Ах, он сам был несчастный, что такой умный! Он сам был несчастный, что всегда соображал раньше всех, точнее всех – но его не слушали. И здесь, на ИК, его не слушали, хотя в общем у них собиралось довольно хорошее циммервальдское ядро: Капелинский, Соколовский, Ерманский, Шехтер, Панков – это были всё мартовцы, интернационалисты. И трое их, внефракционных, – сам Гиммер с Нахамкисом и Соколовым, это уже основа левого большинства, если б увлечь за собой и болото. И если бы Шляпников не дурил, не вталкивал в ИК своих тупых, неразумных… – можно было бы какие политические комбинации проводить!
А сегодня – ни о чём нельзя было договориться, даже составить редакцию «Известий Совета Рабочих Депутатов». Большевики потребовали: 100% большевиков! Тогда и меньшевики: 100% меньшевиков! Вот и пытайся с ними работать, независимый умница-социалист!
Тут – опять Гиммера вызвали, и как раз по делу «Известий». Вызывал его Бонч-Бруевич, из-за занавески.
195
Пешехонов не поленился и не побоялся сходить пешком на Петербургскую сторону и назад, зато выспался. И теперь, часам к 12, свежим пришагал к Таврическому назад.
От вчерашнего вечера здесь осталось у него ощущение большой неразберихи и не-то-делания, чего стоила одна их вымученная многочасовая литературная комиссия. Ни за что б он не хотел вчерашних промахов повторять и тревожно чувствовал необходимость что-то исправить в общем ходе. Так неуправляемо и слепо не могли дальше идти дела, при большой внешней угрозе.
Но уже войти во дворец было не так просто: приходил в полном составе, чтоб заявить о своём переходе на сторону революции, лейб-гренадерский батальон – тот самый, с Петербургской стороны, через который Пешехонов вчера прорывался смело в одиночку, а потом освобождал у них арестованного. И неужели это было только вчера вечером? Как всё изменилось! Вот уже они пришли присягать революции! А теперь лейб-гренадеры выходили из дворца и залили собой весь сквер перед Таврическим. Они б не уходили и ещё б охотно слушали тут, неблизко они шли, и им в новинку было послушать речи – да солнце, лёгкий морозец, праздник! Но слышались звуки нового оркестра, подходящего по Шпалерной, – не одни гренадеры догадались сюда идти.
Пока гренадеры нехотя вытекали из сквера, Пешехонов мог продвинуться к дверям, и вошёл бы внутрь, если б не объяснили ему, что вот подходит Михайловское артиллерийское училище! А там – учился его сын! И хотя, по близорукости, Алексей Васильич не надеялся увидеть сына в строю, но хотя бы послушать церемонию, чтобы потом обменяться с сыном. И он остался на крыльце.
Теперь, рядом с ним, выступал громкий тучный Родзянко, кажется, однако, потерявший долю самоуверенности. И Керенский, взбудораженный, в своей новой роли.
Между их речами был заметный угол. Родзянко говорил о верности России, о военной дисциплине, о победе над врагами, Керенский – ничего о том, будто войны нет, а – о торжестве революционного народа и о наступившей долгожданной свободе, – но противоречий этих никто не замечал, или представлялось, что они друг другу не противоречат, – и с равным восторгом юнкера кричали «ура» тому и другому.
А всё остальное свободное место внутри двора было забито любопытствующей публикой. А ещё через неё должны были протискиваться конвои, ведущие арестованных. Долго белел в толпе, медленно двигался клобук митрополита, которого тоже арестовали и вели – уж эта крайность зачем? возмутительно.