—Мы входим в правительство потому, что страна не может ждать. Но идя туда, мы заявили, что мы — не своя, а народная собственность. Мы пошли потому, что нам приказали крестьяне, рабочие и солдаты. Нас шесть против десяти? Плохо, но потому что в России ещё мало социалистов. Есть целые уезды, которые состоят если не из чёрной сотни, то из серой сотни. Не забывайте, сколько на Руси сторонников старого режима. Ещё много людей в городах и деревнях не с нами — вот почему мы не можем заявить: не хотим иметь дело с буржуазией. Мы, эсеры, народ хитрый, нас на мякине не проведёшь. Если мы рассядемся на все правительственные стулья, то и получится междуусобие, которого от нас только и ждут. Мы — сила, а сильным торопиться некуда и незачем.
Могут спросить: а не отзовётся ли вступление в правительство лидера партии на работе партии? Хороший вопрос. Ответить так:
— Съезда партии ещё не было, у кого же можно было спросить? Высоки интересы партии — но интересы трудового народа выше! Я — беру на себя всю подготовку по земельному вопросу. Я — должен всё учесть, где что есть, и сосчитать, кому что дать. Подготовить переход земли ко всему крестьянству. Как только налажу в Петрограде — так буду ездить по местам, и мы вместе всё уладим. Я большую часть времени буду проводить не в четырёх стенах кабинета — а на местах, среди вас, каждый раз на том месте, где что-нибудь неладно, и там собирать съезды, рассматривать, — и мы всё уладим...
179
Он родился всего через несколько дней после динамитного покушения народовольцев на царский поезд — но только много позже осознал это, и с гордостью. А уж семья, в какой он родился, не вызывала никакой гордости и не составила на будущее славной аттестации: отец его, Давид Леонтьевич Бронштейн, был изрядно-крупный землевладелец-экономист под Бобринцом Елизаветградской губернии, накупивший и арендовавший сотни десятин земли, прижимистый (сезонных сроковых рабочих, тоже сотни, приходивших пешком из центральных губерний, скупо кормил, никогда ни мясом, ни салом, работники говорили насмешливо мальчику: „Лёва, ты принёс бы нам курочки!”), неизменно богатеющий, однако долго не ставил себе каменного дома, жили в глинобитном хотя и просторном. В этой экономии мальчик (детей было восьмеро, выжило четверо, Лёва — третий) и прожил безвыездно первые 9 лет своей жизни, по недостатку игрушек поигрывая с младшей сестрой Олей и в куклы. Но хотя все эти годы он жил в природном окружении — Лёва остался нечувствителен к природе, и от всякой ручной работы быстро утомлялся, да и „люди долго скользили по моему сознанию как случайные тени”, — он сосредоточен был понять и предвидеть себя. Мать, из городских мещанок, одна из этих скользящих и чужих теней, была не очень благочестива, но субботы соблюдала. Однако и суббота и посещение синагоги ослабевали с годами, да отец-то не верил в Бога и с молодости, но из честолюбия хотел, чтобы Лёва знал Библию на древнееврейском, — и мальчик с 6 лет стал учиться тому, вместе с арифметикой и русским, а на идише не говорил. После неудачи с учением старшего брата послали младшего в Одессу, к интеллигентным родственникам. По своей деревенской подготовке Лёва не выдержал экзамена в классическую гимназию, да и в реальное училище попал лишь в приготовительный класс. (Училище было лютеранское, в нём Лёва проходил закон Божий еврейский, а ещё отдельно до 11 лет учился ивриту у учёного старика, потом с удовольствием бросил.) В одесской семье усваивал городскую культуру, манеры; едва научась писать — уже писал стихи, страстно полюбил всякое