– Погодите, погодите, куда же вы? – остановил он меня. – Присядьте.
Я присел.
Он некоторое время изучал меня своими буравчиками, что-то прикидывая, соображая. Наконец спросил:
– А зачем вам это?
Вопрос был не такой уж глупый. Он ведь прекрасно понимал: прямо вот так вот взять и сказать, что да, мол, не верю – ни вам, ни вашим славным органам, ни вашим лживым статьям в газетах, – у меня язык не повернется. А кроме этого, какой еще тут мог быть ответ?
Но ответ у меня был. Я сказал, что мне часто приходится выступать перед молодежью с лекциями о современной советской литературе. Меня наверняка будут спрашивать, кто такие Синявский и Даниэль, что они сделали, за что их арестовали. Как мне на это отвечать? Цитатами из дурно пахнущей статьи Еремина?
– Да, – вздохнул он. – Дмитрий Иванович и сам недоволен своей статьей. Вчера приходил, жаловался. Он-то старался написать как можно доказательнее. Но в редакции ему все цитаты вычеркнули. Нельзя, говорят, предоставлять трибуну врагу…
Он помолчал и вроде как заколебался. Мне даже показалось, что он сейчас встанет, откроет сейф, вынет оттуда тамиздатские книги Синявского и Даниэля и кинет их мне: нате, мол, наслаждайтесь!
Но вместо этого он наклонился ко мне и – почему-то вполголоса – спросил:
– Вы член партии?
Вообще-то ему полагалось бы это знать. Но, видно, слишком много было у него таких, как я, пасомых, чтобы помнить про нас всех.
Я отрицательно покачал головой. И в тот же миг все его колебания (если считать, что они были) кончились. Решение было принято.
Он кратко пересказал мне содержание повести Юлика Даниэля «Говорит Москва!».
По старым понятиям, в которых мы с ним оба были воспитаны, даже этот краткий пересказ тянул на десять лет без права переписки. Но понятия эти были уже отринуты новой эпохой. Поэтому я пробормотал что-то в том смысле, что художественное произведение – не листовка, что высказывания персонажей могут и не выражать точку зрения автора и что гротеск – законный художественный прием. Чтобы выяснить истинный смысл произведения, надо его проанализировать, а для этого прежде всего – прочесть, а не узнать содержание его в чужом пересказе.
Но все эти мои рассуждения не произвели на Виктора Николаевича никакого впечатления.
– Что тут говорить, – заключил он нашу беседу. – Они совершили преступление и понесут соответствующее наказание.
Этой заключительной фразой он ясно дал мне понять, что считает инцидент исчерпанным. Я, разумеется, так не считал.
Как вскоре выяснилось, и он тоже.
События тем временем развивались
по намеченному начальством плану. В газетах появлялись все новые статьи, клеймящие презренных перевертышей. Сочувствующие «перевертышам» писатели либерального толка тоже не молчали. Было сочинено и отправлено в высокие инстанции письмо в их защиту. Подписали это письмо восемьдесят членов нашего союза, в их числе был и я.
Письмо, на мой взгляд, было довольно глупое. Вместо того чтобы объяснить начальству, что писателя за его сочинения можно судить, как учил классик, лишь судом, им самим над собою признанным, члены СП, подписавшие то письмо, заявляли, что готовы взять своих провинившихся коллег
Я назвал это обращение к начальству глупым, но тут проявилась не столько глупость авторов подписанного нами текста, сколько общая, всем нам свойственная
Никакого ответа на это наше коллективное послание мы, разумеется, не получили. А Виктор Николаевич Ильин на мой визит к нему все-таки – хоть и с некоторым опозданием – ответил.
– Бен? Здравствуй, – услышал я однажды в телефонной трубке знакомый женский голосок. – Это Инесса…
Инесса была очень милая девушка, исполнявшая в Московском отделении Союза писателей попеременно самые разные секретарские должности.
– У меня тут лежит для тебя конверт. Виктор Николаевич оставил. На твое имя.
– Какой еще конверт? – удивился я.
– Понятия не имею, – сказала Инесса.
– Вскрой и погляди, что там, – предложил я.
– Не имею права. Он запечатан.
– Ладно, зайду как-нибудь, – слегка обескураженный, буркнул я.
– Не как-нибудь, а сегодня, – строго возразила Инесса. – Виктор Николаевич сказал, что это срочно.