Боже мой, весь народ, не исключая буржуев, купцов, полицейских и духовного сословия, надел на пиджаки, полушубки и форменные сюртуки алые банты из шелковых ленточек, а что же сказать о политкаторжанах и ссыльнопоселенцах! Железная дорога вдоль всей Сибири — с Енисея, Байкала, рудного Приамурья собирала политических, точно отмытое вешней водой самородное золото. И вместе с ними валом валила прочая, сборная каторжанская порода. И все в Питер, в Москву, в Иваново, в Ростов — туда, где ныне решаются судьбы людские и всенародные на десятки и сотни лет вперед!
Ковалев ехал в переполненном вагоне, наблюдал встречи разъединенных тюрьмой и ссылкой земляков и однодельцев, слушал нескончаемые разговоры и споры о будущем России, республики, и то и дело отмечал спорные вопросы, острейшие сшибки мнений и политических страстей, которых не было раньше. Странное дело: меньшевистская фракция теперь стала для большевиков более далекой и враждебной, чем, к примеру, левые эсеры или даже крестьяне-трудовики! Получалось, что революция как бы оттолкнула от революционной борьбы меньшевиков-интеллигентов, объединила их с Временным комитетом Государственной думы, с буржуазной верхушкой. «Ничего, время развяжет все узлы, отберет и отсеет зерно от мякины! Главное — с самим народом теснее сойтись, обсудить спорные моменты, помочь найти истину дня!» — думал он, залезая после кружки кипятка на верхнюю полку, в тепло и вагонную качку.
Ковалев мерз в этой бесконечной дороге, закутывался в старую, вытертую шинель. Не чаял, когда же медлительный поезд выберется через Урал к Волге, спустится к русской вешней равнине. И родина вспоминалась в эти минуты не празднично убранной, богатой горницей казачьего куреня, а теплой — самое главное, теплой и сухой — саманной хатой или даже кухней-овчарней, с непродуваемыми, толстыми стенами и низким беленым потолком. С натопленной русской печью, с запахом только что вынутых из нее вяленых груш, свежесмазанных земляных полов, посыпанных под троицу сухим чебором. Уюта, тепла хотела усталая душа — и ничего более.
В родном хуторе Головском, по письмам, теперь уж никого из родных не было, все поразъехались. Ковалев держал путь в хутор Фролов, на речке Арчеде, впадающей в Медведицу. Там замужем была старшая сестра Евдокия с тремя взрослыми сыновьями, и там же, при станции Арчеда, имелись мастерские и, возможно, депо с рабочими — место приложения сил для труда и партийной работы.
И отмахали прощально лапы сибирской тайги, отшумели последними метелями степи Приуралья, Волга проплыла в мутном вагонном окне с гремящим ледоходом. Льдины с изломистыми краями теснили и крошили одна другую, в черных полыньях открывалась бездонная глубина — точь-в-точь как в нынешней бурной, разломавшей привычный быт, уходящей в неведомое жизни... Первый же пароход, спускавшийся к Царицыну, принял Ковалева на борт, потом была пересадка на железную дорогу, и замелькали полустанки с памятными названиями. Гумрак, Котлубань, Качалино, за речкой Иловлей открылись родимые, до слез желанные донские холмы! Солнце сияло по-весеннему, зеленая мурава уже прорезалась жальцами ростков по пригоркам, в путейских выемках близ воды глазасто желтели венчики мать-мачехи... Даже и болезнь вроде бы отступила либо вообще осталась где-то далеко, в холодной ссыльнокаторжной Сибири, стало легче на душе. Дышать-то как хорошо на родине, господи ты боже мой!
Во Фролове он бывал парнем, до службы, его тут многие знали. Домишко сестры нашел без труда. И вот постаревшая, болезненная с лица женщина — ей давно перевалило за сорок, — в накинутом ватном жакетике, повязывая наскоро платок, бросилась от крыльца к калитке, зарыдала у него на груди в голос. Признала в длинном, усталом и слабосильном путнике в потрепанной шинели, с нищенской котомкой давно пропавшего своего брата.
— Витя, братушка, родимый мой? Жи-во-о-ой!.. — обнимала она худую, жилистую шею и острые плечи пахнущего паровозным дымом и крепким дорожным потом брата-каторжанина. — Тощий-то, тощий, как чехонь, с того света и то лучше вертаются! — бормотала она несвязно сквозь сухие, бедные свои слезы. И радовалась наперекор судьбе: — Живой — и слава богу! Слава богу, Витя. Счас мы... У нас тут все хорошо, братушка, хорош! Куприян как раз по ранению домой пришел, в местной команде, а Ваня с Мишей ишо не служили, женихуют — у нас тут все слава богу, лишь бы уж ты!
Боже мой, ведь живой с того света человек вернулся! Никто и надежды такой не имел, а вот оно, повернулась жизнь другим концом!
Первым делом, ополоснув лицо и руки, — за стол. Жизнь поправляется, корова на провеснях отелилась, молозивом еще молоко отдает, куры несутся, поросенка к пасхе зарежем, а нынче пока куриную лапшу наскоро сварить... То-то народ удивится, особо наши хуторяне, прибившиеся к станции железной дороги в наймы: атаманец Ковалев жив-здоров и заявился домой в тот самый момент, когда жизнь под ногами заколыхалась, каруселью идет, когда в такой голове, как у него, самая великая нужда.