...Так они и стояли на широком помосте-трибуне посреди привокзальной площади двумя группами. У переднего края, откуда надо речи держать, веселые и дружные хоперцы: Ларин, Кутырев, Болдырев, которого прочили в начдивы-2, и еще кто-то из саранских начальников. Речь говорил Рогачев. А Миронов, Булаткин, Скалов и озабоченно-сникший Ефремов, попавший в неловкое положение, ожидали своей очереди немного в стороне, как бы на вторых ролях.
Миронов был темен лицом, гонял на скулах желваки ярости, но продолжал внутренне сдерживаться. Огорчительный перевод штаба в Саранск, явное недоверие к нему в РВС Республики теперь дополнились новым актом: никак нежелательным назначением в корпус всей ларинской группы. Тут добра не будет, ясно уже с первой минуты... Можно, конечно, подать рапорт о сложении с себя всяких обязанностей и полномочий, попроситься куда-нибудь на малую штабную работу, но ведь все это, как принято говорить нынче, несерьезно. Ведь был его доклад у Ленина, было решительное обещание сформировать за месяц непобедимый красный корпус и разбить Деникина. Все остальное, товарищ Миронов, — от лукавого и может иметь лишь второстепенное значение!
Он смотрел в лица красноармейцев, тесно окруживших помост с тонкой планкой ограждения, и невольно встречал вопрошающие взгляды, доверчивость, веселую ответность со стороны казаков, давно знавших его, и одно сплошное любопытство необстрелянных новичков. Были тут и бывшие дезертиры-солдатики, с потными и грязными скатками через грудь, они воспринимали все, что творилось вокруг, как затянувшуюся, скучноватую потеху. Одно дело — митинги семнадцатого года, когда душа рвалась на простор, другое — прошлогодние митинги в наступлении, когда полевые кухни следом не поспевали, и третье — нынче, когда ничего никто не знает, патронов к винтовкам нет, на одну пушку в корпусе — три снаряда и те холостые... У всех бывших дезертиров уклончивые, воровские глаза, скрытая насмешливость: а что, мол, ты за человек, Миронов, отчего к тебе так льнут казаки? Как нам-то тебя понимать? Были мы, паря, и царскими солдатами, были и красногвардейцами, пришлось посидеть и в зеленых, и мы еще поглядим, как ты поведешь дело — а то ведь нам недолго и опять «позеленеть»!
Рогачев говорил громко и дельно, угрожал больше не Деникину, мелкой сошке мирового капитала, а прямо всем хищникам Антанты доразу. Подавался корпусом через оградительную планку трибуны, держа в вытянутой руке новенькую суконную богатырку с синей звездой по всему налобнику, и растолковывал бойцам смысл мировой революции, интернационала, во имя которых следует либо победить, либо умереть с честью. Но слушали его с некоторым безразличием, потому что к таким речам успели уже привыкнуть. Ожидали больше последних новостей с фронта, а еще лучше — желанной команды разойтись но казармам и квартирам.
Виталий Ларин собирался уже перехватить речь от Рогачева, как эстафету, коснуться вредных демобилизационных настроений в среде отдельных бойцов, но тут к самой трибуне (она была невысока, всего в полтора аршина) протискался вдруг исхудалый, злой солдатик в потной и выгоревшей добела гимнастерке и тоже сунул навстречу Рогачеву суконную богатырку, прося внимания. И получилось так, что оба шлема — оратора и этого нечаянного бойца — встретились и соприкоснулись.
— Погоди-ка, товарищ! — громко сказал солдат с бледным, костяным от напряжения лицом, как бы отводя в сторону прямую руку оратора. — Погоди, мы про мировую контру и все прочее и без тебя сами знаем! Наслышаны! А вот мы ни тебя, ни других, стоящих с тобой тута, не видали ишо в боях, а потому и слухать, сказать, не обязаны!
Толпа нехорошо оживилась. Повеяло вдруг полузабытым уже сквознячком прошлой анархии и партизанщины, недопустимой вольностью. Миронов вздрогнул и как бы очнулся, стряхнул с себя какое-то необъяснимое равнодушие. Никак нельзя было допускать нынче даже и малой анархии, а кроме того, показался этот бунтующий солдат вроде бы знакомым. Вроде тот самый, что весной прошлого года приходил в Усть-Медведицу из Себровки, просил разъяснений насчет коммун и потом еще, при отступлении из Михайловки, встретился на обочине дороги, сидел, прихватывая телефонным проводом отвалившуюся подметку... Как его фамилия? Скобцов, Скобарев, то ли Скобенко? Или — Скобиненко? Точно! Тот самый, но почему он здесь? Место теперь ему в дивизии, у Голикова... Или — по случаю тифа, может быть, как-то отстал от части?
— Мы вас не знаем, а вот тут зато сам Миронов, так вот его мы и послухаем с нашим удовольствием, он — геройский командир! Все знают!
Обнаруживался тайный накал страстей, какие-то казаки тоже протискались к трибуне и подняли гомон за спиной солдата:
— Зато мы всех тут знаем! Это ж хоперские трибунальцы, что в мирное время по станицам били шрапнелью в баб и стариков! И опять чего-то собираются агитировать! А Филипп Кузьмич почему-та ждеть приглашения?! Корпус-то чей называется?
— Такой командир! Приехал обратно на Дон вроде порядок наводить, а теперя другие нициатиф перехватили обратно, али как?