Занимая ответственные государственные посты, он в личной жизни оставался образцом скромности. Не потому, что он хотел щеголять этим, а потому, что не мог жить иначе. Он оставался таким, каким был до революции в тюрьме и ссылке, потому, что ему было приятно быть именно таким».
Прекрасная и отчетливая характеристика! Бедность или даже игра в бедность были одинаковой потребностью Дзержинского и Робеспьера. У Ромэна Роллана на суде трибунала Дантон, великий жизнелюб, человек органических страстей, даже в революции словно искавший только чувственного наслаждения стремительностью ее бега и разряженностыо ее воздуха, бросает о Робеспьере уничтожающие слова: «Презренное лицемерие грозит заразить весь народ… Достаточно, чтобы человек обладал скверным желудком и атрофированными чувствами, достаточно, чтобы он питался небольшим куском сыра и спал в узкой кровати, чтобы вы называли его «неподкупным», и прозвище это освобождает его и от мужества и от ума. Я презираю эти немощные добродетели!»
Но разве не похожи «кусок сыра» и «узкая кровать» Робеспьера на «кусок конины» и «кровать за ширмой» Дзержинского?
Дзержинский жил только в ВЧК, только в терроре, другой жизни у него не было. По собственному гордому признанию, Дзержинский в годы революции «ни разу не побывал в театре и кинематографе, если не считать просмотра фильма о похоронах Ильича». Это даже много аскетичнее Робеспьера, ибо глава Конвента, любя трагические декламации, вместе с своей возлюбленной, Элеонорой Дюпле, посещал все же классические представления вo «Французском Театре».
Для Двух правителей-террористов, Робеспьера и Дзержинского, при всей их разнице обще и то, что оба были чуждыми народу белоручками. Людям из масс, часто близким к земле, даже при жестокости не чужда отходчивость и усталость. Для того ж, чтоб выдержать роль «главы террора», нужны наживные, абстрактные представления, некая наследственная «культура» и наследственная психическая утонченность. Недаром сменивший Дзержинского на посту вождя ВЧК, столь же родовитый поляк Менжинский писал о своем предшественнике, как о «несравненном психологе» и «моральном таланте»: «Ф. Э. Дзержинский воздействовал не только ужасом, но и глубоким пониманием всех зигзагов человеческой души. Тот, кто стал черствым, — не годится больше для работы в ЧК, говорил Дзержинский. Черствый чекист был в его глазах негодным не из-за жестокости, а как своего рода заржавленный инструмент, как человек, ставший неспособным к такой психологической работе».
Небольшой, угловатый человек с крикливым голосом и любовью к искусственным позам, весь в отвлеченных мечтах, Максимилиан де-Робеспьер, сын честного уважаемаго семейства, и вождь обрызганных кровью кожаных курток Дзержинский пришли в революцию сверху, они только «хлопотали по поводу народа».
«Принципом демократического правительства является добродетель, а средством, пока она не установится, — террор», говорил в конце 93-го года Робеспьер, желавший гильотиной переделать французов в общество, полное добродетели.
«Пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов, является методом выработки коммунистического человека из материала капиталистической эпохи», — вот как понимал сущность своего террора Дзержинский.
И увлеченные этой весьма проблематической «любовью к дальнему» ни Робеспьер, ни Дзержинский не хотели замечать живых трагедии, разыгрываемых 26-ю миллионами французов и 150-ю миллионами русских. Они не видели их. Им даже в голову не приходило шарахнуться от террора, как шарахнулся от него Дантон, ибо для этого надо было иметь человеческое сердце. Правда, сердца этих террористов были разны. В то время как бесстрастная логика и отвлеченные выводы утопавшего в идеях Робеспьера делали его сухим и безжизненным, Дзержинский горел, он был воспламенен изуверством ненависти, походя гораздо больше на Марата. Любовь Дзержинского к революции, как и у Марата, была порождена ненавистью.
Еще юношей Дзержинский писал из тюрьмы: «Я не умею наполовину ненавидеть. Я не умею отдать только половину души. Я могу отдать всю душу или ничего не отдать». Этой ненавистью Дзержинский и был одержим. В ребенке она жила в желании, надев «шапку-невидимку», перебить всех москалей, в юноше — в тюремной клятве «мстить», в председателе ВЧК — в жуткой беспощадности расправы.
«Я революционер, а не дикий зверь. Обратитесь к Марату», — говорил Дантон. Охваченный ненавистью ко всему в мире, Марат был живым кровавым бредом революции. В нем, как и в Дзержинском, революционный энтузиазм дошел до конвульсий. И они оба, Дзержинский и Марат, олицетворяли в себе смутные кровавые инстинкты человеческой черни. Это не философические размышления Робеспьера. Это — нож, револьвер, пулемет.