Противоположный лагерь, напротив, бессильно призывал к порядку, дисциплине, трезвости, самоограничению – к вещам, переставшим быть актуальными для широких слоев населения. Часть мыслящего слоя этот быстрый спуск социума по эволюционной лестнице в Средневековье, к Московской Руси ощущала без иллюзий. Марк Алданов писал, что «…на низах культуры календарь… показывает семнадцатый век»[358]
. Опомнившийся М. Горький в мае 1918 года писал: «Мы, Русь, – анархисты по натуре, мы жестокое зверье, в наших жилах все еще течет темная и злая рабья кровь…»[359] В своем знаменитом труде Х. Ортега-и-Гассет в 1930 году указывал, что «и большевизм, и фашизм – ложные зори; они предвещают не новый день, а возврат к архаическому, давно пережитому, они первобытны»[360].В условиях краха традиционной государственности и морали само население, как и администрация, повсеместно и активно использовало насилие в собственных интересах. И это насилие часто выступало в качестве наиболее эффективного средства выживания не только государственных структур, но и самого населения, что свидетельствовало о глубине архаизации общества[361]
. Отмечено, что приход во власть необразованных и молодых лидеров придавал ей «особенно жестокий, кровавый характер»[362]; по мнению современного историка, повышение доли молодых возрастов в предреволюционные годы способствовало росту преступности из‐за тяготения молодежи к маргинализации[363]. Упадок и без того некрепкого религиозного чувства способствовал разгулу темных страстей. Терявшая влияние церковь понимала происходящее: в январе 1918 года на Поместном соборе иерархи тревожно говорили о том, что «большевик – крестьянин и рабочий – крепко убежден… что если убивает, то не делает греха»[364].Картину разразившейся вскоре войны всех против всех усложняют эпизоды, которые раскрывают внутреннюю логику коллективной мобилизации на протяжении всей Гражданской войны. С одной стороны, несомненен крах институциональных и моральных норм, а с другой – видно, что «беспощадный» русский бунт не всегда был «бессмысленным»: согласованные мотивы и цели имелись у широкого спектра народных движений – от атаманщины на Украине и в Сибири до басмачей в Центральной Азии и крестьянских восстаний в центре России, для участников которых насилие выглядело эффективным и, безусловно, имело смысл[365]
.Восточные окраины России отличала значительная специфика, имевшая для судеб региона самое негативное содержание. Сибирь и Дальний Восток исстари пополнялись вольным людом, среди которого велика была прослойка уголовного элемента. До 1917 года именно ссыльнопоселенцы давали основной процент наиболее опасной рецидивной преступности[366]
. За XIX век примерно 1 млн уголовников остался в Сибири на постоянное жительство. В канун Февральской революции в Сибири находились десятки тысяч опасных уголовников, а также не менее 9346 политических ссыльных и 485 политкаторжан[367]. Только на территории будущей Тюменской губернии проживало свыше 100 тыс. крестьян из ссыльнопоселенцев, не имевших, по царским законам, права на земельные доли[368] и готовых к насильственному аграрному переделу.Советскими историками преступность, погромы, убийства в начале ХX века рассматривались как борьба трудящихся с эксплуатацией[369]
. Анализ прессы показывает, что серьезная преступность в 1905–1907 годах выросла в разы, охватив все городские и сельские поселения[370]. В ходе ее предреволюционного скачка уголовный мир пополнился массой отъявленных преступников из слоев общества, ранее от криминала далеких (новый, еще более мощный подобный скачок дала пореволюционная смута). Отбывавший каторгу с 1911 года за убийство с ограблением П. М. Никифоров в мемуарах отмечал существенные изменения в составе каторжан после 1905 года: пришли арестанты из множества новых грабительских шаек, участники которых «не имели за собой уголовного прошлого и комплектовались за счет безработной молодежи или авантюристически настроенной интеллигенции». Пополнив ряды каторжан, они вытеснили прежних авторитетов за счет интеллекта, «энергии и организованности»[371].В 1900–1913 годах число имущественных преступлений в России умножилось в 2 раза, а наиболее опасных, против личности, – в 2,5 раза[372]
. Рост общей преступности стал одним из слагаемых революционного террора, подготовив кадры маргиналов, с разной степенью сознательности откликнувшихся на революционные идеи[373]. Это чувствовали и партийные интеллигенты, и боевики. «Идейная уголовщина», исповедуемая красными[374], наглядно проявилась в действиях новой власти с первых недель ее установления. Освобождение социума от моральных запретов было важной задачей большевистских вождей.