Ну, а кроме того, есть еще и миссис Хайд, ее секретарша, она тоже ушла из колледжа, но продолжает работать на нее дома в качестве литературного секретаря, ее главная поддержка и опора. В любое время дня и ночи можно обратиться к миссис Хайд — у миссис Хайд, кажется, нет более достойного занятия, чем служить ей. Андреа Клемент Уайт понимала, что олицетворяет в глазах миссис Хайд романтику, полностью отсутствующую в ее собственной жизни, и вот уже более тридцати лет немилосердно над ней издевалась. Поскольку, говоря по правде, привыкла, что ей служит миссис Хайд, принимала как должное ее услуги и испытывала зависть и презрение к мистеру Хайду — невзрачному тупому человечку с отвратительными щечками, плоскими, как у змеи, неспособному порадовать жену тем кипением жизни, которое, как ощущала Андреа Клемент Уайт, всегда стихийно вокруг нее возникало.
Машину, конечно, вела миссис Хайд, миссис Клемент Уайт сидела рядом. Непринужденное молчание, царившее в автомобиле, свидетельствовало об их полном взаимопонимании. Когда Андреа Клемент Уайт сидела в автомобиле с мужем, они тоже молчали, и было ясно: они друг к другу притерлись. Мистер Уайт литературой интересовался мало, с меня хватает, говорил он, того, что я на ней женился и познал на своем опыте, какая она сумасшедшая. Но их молчание было совсем другого рода: в нем ощущалась напряженность, неодобрение, злость. Он не произносил ни слова, давая ей понять, что он о ней думает. Миссис Хайд воздерживалась от слов, чтобы дать ей отдохнуть; она знала: миссис Клемент Уайт после встречи с посторонними нужно помолчать, чтобы прийти в себя.
— Это надо же додуматься, будто черные пишут лишь о том, что они черные, а не о том, что они люди,— с яростью произнесла Андреа Клемент Уайт, разыскивая в сумочке бумажный платок.— Эта пудра отвратительна,— сказала она, обтерев шею платком, после чего он стал темно-коричневым.— Ничего себе додумались — из такого множества оттенков коричневого на все случаи жизни выбрать только один! «Ну, конечно, одного вполне достаточно, им и не нужно больше одного».
Миссис Хайд промолчала. Она вела машину легко, умело. Ей так нравилось быть за рулем этого роскошного серебристого «мерседеса». Нога едва касалась тормоза, автомобиль скользил плавно, без усилий.
Я вхожу в эту студию — Андреа Клемент Уайт снова все проигрывала в памяти, она постоянно так делала (кто-то назвал это проклятием... а может быть, это благословение художника? Миссис Клемент Уайт полагала, что так делают все),— вхожу и, как обычно, сразу вижу: будет ужас. И вопросы будут скучные, и репортерша мало читала, истории не знает, скверно образована. Хватит и того, что белые либералы считают открытием все сказанное и написанное тобой (предполагается, что это чрезвычайно лестно); но ведь от них никто и не ждет такой осведомленности, чтобы отметить в твоем творчестве перемены, эволюцию; для них оно действительно открытие. Но до чего же умилительно невежественна эта молодая чернокожая репортерша! «Вы первая!» — пророкотала она странным, первозданно черным голосом... впрочем, телевидение его отбелит; а когда Андреа Клемент Уайт возразила: «Но ведь не существует же такого понятия, как первый в области человеческих отношений, разве что в науке», репортерша решила, что она смущается, и подбодрила ее улыбкой. (Андреа Клемент Уайт терпеть не могла, чтобы ее подбадривали, когда она в этом не нуждалась. Именно тут она переключила свою мысль на чисто автоматическую деятельность.)
И тут к машине ринулись кусты сирени, словно их притягивало ее серебро; и сирень, и репортерша смешались: возник образ репортерши с веточкой сирени в волосах. Но почему ее так много здесь, так далеко на юге? Может, сирень пробралась сюда вместе с суровыми зимами? Или она росла тут всегда? Андреа Клемент Уайт не могла этого вспомнить. Она вспомнила себя среди кустов сирени в парке при колледже в штате Нью-Йорк. Меня затопил тогда аромат сирени. Двадцать лет сирень — мои духи, исключая тот год, когда эксперимента ради я попробовала пачули...