Когда я родился, родители мои снимали две комнаты — кухню и спальню и жили в большой тесноте. Домовладельцы — пожилая крестьянская пара, ушедшая на отдых, — жили на втором этаже и занимали еще одну комнату на первом, которую в конце концов тоже уступили моим родителям. Нужно было только пробить в нее дверь, это оказалось нетрудно сделать, и теперь жить нам стало просторнее.
Вот в этой самой комнате я и родился. Мой отец ждал в кухне, сидя в углу у очага, а в спальне суетились Мина и повитуха. Стояло сухое и ясное зимнее утро, солнце сияло. Я издал слабое мяуканье. Женщины крикнули:
— Это мальчик! — И все забегали еще пуще.
— Умница, малышка, — сказала повитуха моей матери, — молодцом себя вела!
Потом, подав отцу тазик, где лежала пуповина, она скомандовала:
— Пойдите-ка заройте это под розовым кустом, тогда у сына будет хороший голос!
Я думаю, что мой отец пренебрег бы подобными глупостями, но поблизости вертелась тетя Алиса, и эти слова не пропали даром. Ритуал, таким образом, был тайно свершен в бабушкином саду, возле кухонной двери.
Долгое время меня повергали в трепет фотографии, где я снят младенцем, а мои мать и тетка, напротив, слишком часто, на мой взгляд, любовались ими. Я заранее знал: вот сейчас польется поток сентиментальных воспоминаний, нежных возгласов и прочего сюсюканья, которые меня немало раздражали, ибо я чувствовал, что в глубине души обе женщины не могли простить мне того, что я вырос и тем самым ускользнул из-под их крылышка. А может быть, я бессознательно опасался, что вдруг по слабости своей стану соучастником какого-то магического действа, которое ввергнет меня в вечное, непреходящее детство, откуда я так мучительно и с таким трудом вырвался. Подростком я всякий раз прямо-таки корчился от отвращения, когда доставали эти альбомы в переплетах под кожу, где были собраны орудия моей пытки.
Нынче я, разумеется, смотрю на них совсем другими глазами, ведь это единственные оставшиеся мне приметы того времени, о котором я ничего больше не помню; теперь я почти сержусь на мать за то, что память ее слабеет и изменяет ей. Я допытываюсь: «Где это? Когда? Почему?» Она поправляет очки, наклоняется, пристально разглядывает снимки, желтые, как палые листья: «Сейчас посмотрим… Это… это, должно быть…» Она ни в чем не уверена.
Вот мой отец, в одной рубашке без пиджака, улыбаясь, держит меня над капустной грядкой — возможно, картина символическая. Вот я сижу в колясочке с высокими колесами, на голове у меня чепчик. Мать, вся поглощенная материнской заботой, склонилась надо мной и баюкает меня. На ней светлое платье, густые пышные волосы коротко острижены. Дальше идет быстрее: вот я уже сам держусь на ногах, я хожу, вот я в берете, надвинутом на самые брови, в пальтишке и в галошах, держу за руку бабушку, такой крошечный рядом с ней. А на этом снимке я узнаю наш сад, бельевую веревку и смородиновый куст у дорожки. Вот зима, деревья стоят голые. А здесь я уже перестаю улыбаться. Я в столовой, оклеенной обоями в цветочек, стою возле стула, на котором сидит моя черно-белая кошка. Я положил руку ей на голову и гляжу на нее, на нас падают косые солнечные лучи. А эти снимки относятся к моим летним каникулам — пляжи в Бретани или в Вандее, куда я ездил с родителями во времена Народного фронта. Я сижу на песке, я на скале, я в лодке… Мой отец в купальном костюме с бретельками… Моя мать на фоне волн, молодая, счастливая.
Это время уже мелькает в моих собственных воспоминаниях. Но все, что ему предшествовало, ускользает из памяти. Образы, лица первых лет моей жизни, которые я безуспешно пытаюсь выловить из глубин сознания, зная, что они, скрытые, таятся там. Пока что они упорствуют, не поддаются. Иногда на миг что-то вспыхнет, мелькнет чья-то тень, я протягиваю руку, но видение мгновенно исчезает, как бы мстя мне за слишком долгое забвение прошлого.