Все начинается с клеенки в красную и белую клетку, уже старенькой, потому что местами она липнет к ладоням и прежде, чем положить на нее книжку, нужно выбрать место почище. Прижмешь к ней газету, и остаются отпечатки перевернутых букв, фотографий, на которых не разберешь, что изображено, и которые потом медленно, день за днем, бледнеют и стираются. Кухня узкая, свет скупо проникает в нее через застекленную балконную дверь, выходящую во дворик, к стене пристройки, обвитой диким виноградом. В моей памяти неизменно возникают одновременно две картины: летний вечер, балконная дверь отворена, а за ней в воздухе бесшумно чертят зигзаги летучие мыши, поскрипывает насос, иногда слышно, как ударяется о каменный бортик лейка; и другая — октябрьские сумерки по возвращении домой после занятий в первом классе. На улице уже холодно и туманно. В кухне горит лампа, огонь потрескивает в плите. Я сижу в конце стола, прислонившись спиной к кухонному шкафу, и листаю школьные учебники, грудой лежащие передо мной. Одни совсем новые, едко пахнущие клеем, краской и бумагой — так пахли учебники в мое время, и мне кажется, что так они уже не пахнут теперь, а может быть, просто у меня ослабело обоняние, такое острое и чувствительное в детстве. Другие, уже побывавшие в употреблении, таят под своими слегка засаленными обложками иной запах — слегка тошнотворный запах прогорклого жира и пыли. Эти носят на себе многочисленные следы бывших владельцев: подчеркнутые слова, неразборчивые заметки на полях, отпечатки пальцев, иногда имя или дату на титульном листе.
Горя нетерпением, заранее очарованный будущими открытиями, пускаюсь я в долгое плавание по этому бумажному морю: хрестоматия, история, география, природоведение, другие учебники я откладываю; я прежде всего изучаю названия, подписи, карты и картинки, пробегаю глазами некоторые тексты. Мать гремит кастрюлями у плиты, но я ничего не слышу, я уже в другом мире, мире слов и картин. Да, именно в кухне, среди теплых ароматов огня и супа, мной завладела неуемная любовь к книгам, которая до сего дня не покинула меня. Книгам я решительно предпочитал все другие занятия, ибо в них я находил все собранное воедино: знания, приключения, путешествия; и даже теперь, когда мне предстоит какая-нибудь поездка, меня охватывают нерешительность и лень и в душе я совершенно убежден, что тут, рядом, стоит только руку протянуть к полке и дать волю воображению, лежат и ждут меня бесценные сокровища, которые рассеяны по всему свету. И я знаю, что в своей страсти книгочея ни разу не бросил на середине ни одной книги, даже посредственной — ведь все же это была Книга. Вот откуда те бумажные нагромождения в моем кабинете, от которых я, наверное, так никогда и не решусь избавиться.
Чтение, всепоглощающее, безоглядное чтение в годы отрочества, когда я ходил словно одурманенный; у меня до сих пор сохранились блокноты, куда я мелким почерком записывал свои пламенные и наивные впечатления от прочитанных книг. Помню, когда я мальчиком усаживался у окна с книгой на коленях, бабушка кричала:
— О господи, уж эти мне книги! Оставь ты их в покое! Пойди погуляй, побегай, поиграй во что-нибудь!
Я слушал ее вполуха и бурчал в ответ что-то невразумительное, но с места не двигался, и бабушка причитала:
— Вот несчастье-то! Смотри, глаза сломаешь!
Это последнее замечание меня несколько обескураживало; и иногда, чувствуя, как тяжелеют веки, я думал: а вдруг я и вправду ослепну и тогда все-все книги на свете станут мне недоступны. Бабушкино беспокойство можно было понять: она считала мое чтение странным чудачеством, книги были ей чужды, сама она ничего не читала, кроме еженедельника «Гатинэ», правда, от первой до последней строчки, нацепив на кончик носа очки в железной оправе. Так мы и сидели с ней друг против друга, одинаково погруженные в чтение, пока она наконец не складывала со вздохом газету, говоря: «Ну хватит! Пошли ужинать!»
Любимейшей моей книгой долго оставался малый «Ларусс»; я до такой степени любил его, что, пожалуй, именно с ним согласился бы остаться на необитаемом острове.