Через несколько месяцев я увиделся с ней в больнице Монтаржи, куда ее перевезли из-за ухудшившегося состояния. Она уже не вставала с кровати, и рассудок ее как будто совсем не реагировал на окружающее. В этой большой палате она, казалось, не замечала других больных, ее пристальный взгляд был устремлен в окно, голос тек медленно и тихо. Я принес ей мой только что вышедший роман, она взяла его и, легонько проведя пальцем по переплету, положила на тумбочку у кровати; я знал, что она его не прочтет. Она уже вступила на путь смерти, а я странным образом чувствовал себя виноватым из-за того, что останусь жить и вот сейчас выйду отсюда на солнечную улицу, как будто, обладая властью удержать ее на этой земле, я не сделал этого. Я сказал ей: «До свиданья, мы еще увидимся», зная, что говорю неправду. На улице несколько стариков, прислонившись к стене, грелись на осеннем солнышке, только вокруг не было цветов — одни камни, лужи и несколько хилых деревьев с уже желтеющей листвой. И в этот самый миг меня вдруг затопила серая волна, как это нередко бывало теперь со мной.
Однажды утром мать позвонила мне на Юг и сообщила, что Алиса ночью умерла. Тоска подмяла меня под себя, давила все сильнее. Я прошептал: «Я приеду», но, видно, голос мой звучал так странно, что мать спросила:
— Тебе все еще нездоровится?
— Да. Еще хуже стало.
— Ну тогда не приезжай, не надо. Мы и сами справимся. В конце концов, что от этого изменится?
— Да, что изменится…
Стоял ноябрь, здесь, на Юге, теплая солнечная пора, но тоска вот уже несколько недель не отпускала меня. Я ненавидел солнце и свет. В конце концов я так и не поехал на Алисины похороны, и даже если это и в самом деле ничего для нее не меняло, то меня еще долгие годы терзали угрызения совести. Ночами я просыпаюсь и лежу без сна, обвиняя себя в предательстве, пытаясь оправдаться перед самим собою; и все мои прочие вины внезапно возникают из тьмы, как будто затаившиеся там чудовища, учуяв мою слабость, наконец поднимают голову. И они набрасываются на меня всей стаей. Днем от них еще можно как-то избавиться, но ночью… ночью…
Дедушкин дом опустел; каждый брал оттуда то, что ему хотелось: мебель, белье, безделушки — да и много ли там было! — а старьевщик вынес или сжег остальное. Я ничего не пожелал взять.
Вновь я узнаю эти сумерки, эти шорохи, этот последний блик дневного света на паркете — дрожащий, как огонек свечки, он медленно съеживается, тает и наконец окончательно меркнет. И вот наступает для меня самый гибельный час, некое угасание, минуты тоскливого ожидания чего-то или кого-то неведомого, неназываемого. Конечно, если захотеть, можно с помощью маленькой хитрости избежать его: открыть книгу, и слова сразу же отгородят меня от окружающего, или лечь на узенький диванчик, служивший мне постелью, отвернуться к стене, закрыть глаза ладонью и, чувствуя щекой чуть шершавую ткань подушки, попытаться уснуть. А когда я проснусь, будет уже темно и за окном, совсем близко от дома, зажжется фонарь.