Все шло хорошо, пока нас не обстреляла неприятельская артиллерия. Тут соседние полки дрогнули и побежали. Только наши добровольцы проявили стойкость и отбивали атаки белополяков, пока не подошел Городковский красногвардейский отряд.
Мы с Митей держались вместе. Во время вражеского артобстрела он вдруг упал. Сердце у меня дрогнуло. Подбежал к нему, вижу — гимнастерка его в крови. Он с трудом открыл глаза.
— Степа, — слабо улыбнувшись, прошептал. — Прошу тебя… В Киеве мамо… — И голова его бессильно упала.
В нескольких боях революционные войска нанесли корпусу Довбор-Мусницкого тяжелое поражение. Только бегство на территорию, занятую немцами, спасло его от полного разгрома.
С ликвидацией последнего очага контрреволюции в Белоруссии для нашего отряда наступили мирные будни. А страна продолжала тяжелые бои. Все мы, молодые добровольцы, считали, что наше место на передовой.
Как раз в это время к нам прибыл один из руководителей большевистской организации Минска. Выступая с речью, сообщил, что Ленин подписал декрет о создании массовой регулярной Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
— Сознательность сознательностью, — заявил он, — но без крепкой дисциплины нельзя…
Я решил пойти в новую армию добровольцем. Написал об этом письмо Любаше. Множество раз исправлял его, переписывал, вставляя схваченные на лету чужие слова, мысли. Хотелось написать необычно «умно и красиво». А получилось совсем не то:
«Красная гвардия, должен тебе сообщить, товарищ Любаша, обессмертила себя своими подвигами в веках. Теперь Владимир Ильич Ленин говорит, что революции нужны регулярная Красная Армия и Красный Флот. Я решил добровольно записаться в эту новую армию и отомстить за смерть Мити Градюшко. Кланяйся всем нашим.
Красногвардеец
Почта работала из рук вон плохо. Письмо прибыло во Дворец одновременно со мной. А я до этого уже успел схватить брюшной тиф и проваляться две недели в отрядном госпитале. Только выздоровел, меня стали домой отправлять.
Неужели рухнула надежда попасть в Красную Армию? Я пытался протестовать. Зашел к командиру, стал жаловаться на врача, вгорячах назвав его контрой. Командир отряда только улыбался. Когда я исчерпал запас своего красноречия, он попросил:
— Ну-ка пройдись от стола к двери и обратно.
Я понимал, что меня испытывают, и старался не подкачать. Но ноги подвели.
— Вот что, Степан, сейчас отправляйся домой, — по-дружески сказал командир. — А подкрепишься — возвращайся. С радостью примем в полк.
Я не уходил.
— Хочешь еще что сказать?
— Не знаете, как дела под Киевом?
— У тебя разве родственники там?
— Мать.
— Тогда вдвойне радуйся. На днях Киев очищен от петлюровцев.
— Неужели! — воскликнул я, не в силах скрыть волнения. — Спасибо за добрую весть…
Покидая часть, захватил с собой и Митин вещевой мешок. В дороге, сев на него, услышал сухой хруст. Заглянул внутрь — оказывается, раздавил фанерную коробку. А в ней лежали две фотографии: Любаши и женщины средних лет с улыбающимися глазами — Марии Филипповны, матери Мити Градюшко.
И вот я снова дома. Смотрю на десяток убогих избушек, на каменную усадьбу, несколько хозяйственных помещений, составляющих селение, и думаю: какой насмешник окрестил его громким, звучным именем Дворец?
Новая жизнь докатилась и сюда. Люди часто собираются на митинги, собрания. Те, кого я знал раньше как «темных», необразованных, стали активными, боевыми. Дети учатся. Пожилые мужчины и женщины тоже зубрят алфавит.
Шесть парней было отправлено из Дворца на русско-германскую войну. Вернулся только Юрий Метельский. Теперь он обучает подростков стрельбе.
Каждый из односельчан считал своим долгом навестить меня. Я еще не здоров, больше лежу. Когда заходят очередные гости, ищу глазами Любашу. Но ее все нет.
Позже мать объяснила:
— Стесняется, вот и не идет.
— Как стесняется? Почему?
— Да так. Радкевич снюхался с кулаком Маричем. Вместе в лес подались, бандитами стали. Кто за Советскую власть, тех убивают. Марич у них главный, Радкевич и старший сын его, Ленька, вроде помощники… А остальные братья Любаши в Красной гвардии. Михаил под Бобруйском погиб, Александр ранен.
«Как все перемешалось, — подумал я. — Отец против сыновей идет».
Мать продолжала сыпать соль на мою рану:
— Петро запретил Любаше бывать в Городище у большевиков. Грозился задушить, если ослушается.
Я стиснул зубы, встал, взял палку и направился к двери.
— Куда? — испугалась мать. — Лежи, слаб ты еще.
Я ничего не ответил. Хлопнул дверью.
Мороз стоял сильный. Гулко трещал лед на реке, потрескивали деревья. На западе опускалось к горизонту красное, холодное солнце. На березовой арке у входа в усадьбу лениво шевелилось на ветру покрытое толстым слоем инея Красное знамя. Мне было известно, что принесла его из Бобруйска Любаша.
Анисья Степановна открыла дверь и, испуганная, застыла на пороге.
— Любаша дома?
Она отрицательно покачала головой.
— Где же?
— Не знаю.
Мы стояли в сенях. Из хаты послышались сдержанный говор, тихий звон посуды, бульканье.
— У вас гости?
Анисья Степановна нервно передернула плечами, быстро замотала головой.