Сотни людей проходили в Бресте и Чопе таможенный досмотр; проверяли их чемоданы, заглядывали в карманы вещей, уложенных в чемоданы, и внезапно сто первую семью раздевали догола, женщин вели на гинекологический осмотр.
В Шереметьево, в международном аэропорту, таможенники были вежливы: вежливо возвращали провожающим вещи эмигрантов, не подлежавшие вывозу, вежливо копались в чемоданах эмигрантов, и бац — неожиданно — у кого-нибудь срывали с пальца кольцо, выворачивали карманы, рвали фотографии…
Зачем Тарантасов спрашивал об этом инженере Штукмахере? Предлагал Мише стать доносчиком, а КГБ тогда заплатит за него выкуп за дипломы?
Противно было это, гадко, низко и страшно, потому что принадлежало к арсеналу 1937 года, пахло кострами в тайге и Магаданом.
33
— Ты не спишь?
— Знаешь, о чем я думаю? — спросила Хана. — Представь себе, что все шесть миллионов евреев, живущих в Америке, все три миллиона из Советского Союза, другие из других стран, все они съезжаются в Израиль. Какая концентрация умов! Ты подумай, лучшие песни в Советском Союзе сочинили евреи: Френкель, Фрадкин, Островский, Дунаевский… Лучшие физики в мире — евреи: Ландау, Векслер, Теллер, Оппенгаймер. Господи, зачем наш народ учится, страдает, потом и кровью пробивает новые дороги науке в чужих странах, когда у нас есть своя страна? Я вчера нашла старую книжку, на самом низу шкафа, "Жизнь замечательных людей" — про Подвойского. И я себя спросила: разве народ знает, сколько евреев умерло на каторге, чтобы в России сделать революцию? Вокруг Ленина было столько евреев! Луначарский, Троцкий, Мартов, Богданов, Свердлов, Дейч; есть десятки имен, которые и не звучат по-еврейски, и мы думаем, что они были русские, а найдешь книжку, а в ней написано: евреи. Ты подумаешь, если бы эти люди, революционеры, умирали не за Россию, а за еврейское государство! Если бы наша кровь проливалась не в концлагерях в чужих странах, а на полях сражений с врагами Израиля, какую сильную мы имели бы державу! Разве кто-нибудь смел бы тогда уничтожать нас, точно крыс, унижать, сажать в тюрьму, потому что мы хотим уехать в свою страну? Мне кто-то рассказывал, что во время Первой мировой войны на поле, ночью после сражения столкнулись двое раненых, каждый полз к себе в тыл, и оба оказались евреями: один в английской армии, второй в немецкой… Боже, как это страшно!
— Спи! — попросил Миша. — Тебе завтра на работу.
…Ее слова разбередили в нем такую рану, думать о которой он не хотел годами, потому что думая о ней, ощущая ее в себе, содрогался весь от ужаса, словно в колодезь заглянул, а там не вода — кровь.
Это произошло на пятый день боев за Белгород, летом 1943 года. Днем он бежал за наступающими танками, прятался в воронках, наспех перевязал руку, оцарапанную осколком снаряда, и снова бежал, стрелял, потеряв счет времени и усталости, а под вечер, когда солнце ушло за холм, его настиг немецкий снаряд, и все заволоклось туманом.
Когда Миша очнулся, накрапывал мелкий, настырный дождь, он, очевидно, и привел контуженного в чувство. Миша от рыл глаза, в лицо смотрели звезды. Миша знал, что уже видел их, и не однажды, но совершенно не понимал, что это и зачем они. Над ним простиралось небо, темное по краям, светлое над головой, но Миша не мог вспомнить, что это* и почему оно над ним. Он не ощущал своего тела, только чувствовал, что под спиною холодно, а в лицо падает что-то мокрое, неприятное, заставляя закрывать глаза.
Он лежал долго, понимая, что с ним что-то произошло и что его нынешнее состояние отличается от всех прежних, но слов для определения своего положения не находил. У него, вероятно, вообще не осталось слов для чего-нибудь, он воспринимал мир вещественно, в его жесткой реальности, данной человеку в ощущениях, видел явления природы, как видит их лошадь или собака. Но время шло, и постепенно являлись слова, короткие, странные, как запах акации после зимы:
— Дождь. Ночь.
— Я ранен! — слитно сказал Миша. — Ранен? Кто?
Он высвободил руку, обшарил грудь, ноги, попробовал перевернуться животом вниз — нигде ничего не болело. Он сел, потом попробовал встать, но упал. Тошнило, кружилась голова.
— Контужен! — вспомнил Миша. — Я контужен.
Он слышал от других, как это бывает, даже знал, что при контузиях надо лежать, не двигаясь, но лежать значило закостенеть, и он пополз.
Руки его и лицо ощущали мокрую траву, затем началась полоса липкой земли, и сразу же, невдалеке небо закрыл силуэт танка Т-34 с задранной пушкой. Метрах в пяти позади танка Миша наткнулся на закоченевший труп в комбинезоне, второй танкист лежал чуть дальше, голова его свешивалась в рытвину, проложенную их же машиной в мягкой почве луга.