В маскарадном костюме, привлекая внимание толпы и милиции, он разгуливал по Светланке, посещая кабаки и редакции. А вечером, в окружении поклонников и поклонниц, сидел в подвале и, гнусавым голосом, нараспев, читал поэзы…
Топ-топ!..
Вбегает Сергей Третьяков, длинный, лысый, поджарый, в пенсне на ястребином носу. Тоже поэт-футурист и будущий товарищ министра «внудел» правительства Приморской земской управы.
Его «Железная пауза» неподражаема:
Вот — Николай Асеев… Премированный поэт, служивший в «сибобалкопе» — сибирском областном кооперативе — по отделу транспорта селедки, стоит у колонны в позе глубочайшей задумчивости, разрешая два важных вопроса: во-первых, долго ли еще продержится висящая на ниточке единственная пуговица пиджака, и во вторых — на чем растут соленые сельди?
Этот, по крайней мере, искренен и талантлив. В его «Заржавленной лире» попадаются звучные строфы:
Это — три, так сказать, столпа приморского футуризма. А за ними идут несколько второстепенных — Арсений Несмелов, посвятивший «Гению Маяковского» книжку недурных стихов, поэт «изысков» — харбинский Алымов и, наконец, целая фаланга мелких, бездарных, бесповоротно свихнувшихся эротоманов коканнистов — Бенедикт Март, Варвара Статьева, Далецкий, Рябинин:
В январе двадцатого года, с крушением Колчака и эрою красного помешательства, футуристы распоясались окончательно. Кое-кто вынырнул из «подвала» и занял посты на «командующих высотах».
Бурлюк преуспел, кажется, больше всех.
Получив от антоновского правительства изрядный куш в иенах, он организовал, с пропагандной целью, выставку своих картин в Токио — научить уму-разуму бедных японцев. Но предварительно, оборотистый парень устроил выставку во Владивостоке.
На стенах того же самого «Би-Ба-Бо» было развешано до пятидесяти холстов. В глазах рябило от красочного неистовства. Кубические рожи, ромбические тела, геометрические композиции и потоки безжалостно изведенной охры. Словно, по полотну прошлась гигантская швабра. А на некоторых холстах, для большей яркости впечатления, приклеены клейстером окурки и спичечные коробки.
Публика с недоумевающим видом бродила по выставке. Особа в каракулевом, несомненно краденом саке, в сопровождении незнакомца в кожаной куртке, с наганом за поясом, щурилась и томно бросала:
— А знаешь, Ванечка, здесь что-то есть?..
Ванечка икал и буравил публику острыми серыми щелками. Бурлюк, в тюбетейке и полосатых штанах, разгуливал с видом хозяина по подвалу и давал объяснения.
Бурлюковская выставка не имела успеха ни во Владивостоке, ни в Токио. Японцы оказались темными дикарями.
Огорченный Бурлюк, на остатки антоновских иен, уплыл на Бонинские острова. Раза два-три отозвался экзотической абракадаброй и — пропал…
Чжанзолин!..
Это не мукденский диктатор, завоеватель Пекина, некоронованный маньчжурский король.
Чжанзолин — король ног…
Возле Семеновского базара, рядом с китайскими лавками и барахолкой, расположена баня. Ее посещают «лучшие люди города». При бане состоит оператор, здоровенный китаец, лет тридцати. Его зовут — Чжанзолин. Это кличка, которую ему дали клиенты.
В бане то и дело слышатся голоса:
— Чжанзолин, скоро ты кончишь?
— Мозоля, иди сюда!
— Чжанка, скорей!
Чжанзолин не может пожаловаться на клиентуру. Чжанзолин — артист своего дела. Торговаться он не позволяет. Взяв клиента за ногу, старательно вырезает мозоли и занимается болтовней. Публика любит слушать его белиберду, хохочет навзрыд, но сам рассказчик строг и серьезен:
— Мозоля есть — денег нету!.. Чиво буду делай?.. Чиво буду кушай?.. Собаку буду кушай?.. Мозоля буду кушай!..
Пациенты хохочут и некоторые даже отказываются от сдачи.
Иногда пациент вскакивает, как ужаленный, дергается, будто его колит иголками, кричит на всю баню: