В Замоскворечье – рех-рех-рех!А на Манежной – рокош-рокош!А над Тайницким – рок-рок-рок…Красный рок, грозный рок…– Гляди ты! Облако какое цветное, – сказал второй полицейский подоспевшему Рокошу.
– Сам вижу, – отмахнулся старлей. – Дым с ГАЭСА это, не облако. Тащи зме́я в участок. Че застыли, рожи?
Подхорунжий очнулся, а очнувшись, запел.
Сперва ему захотелось спеть нечто революционное, из далекого детства. Потом стал припоминать военное. Но по-настоящему вспомнилось современное: не марш, не праздничный вопль, – вспомнилось утреннее, нежное. Зазвучала вдалеке кельтская арфа (а может, обыкновенные гусли) – и вдруг, сама собой, побежала по площади песенка из нестареющего альбома: «Клуб одиноких сердец сержанта Пеппера»…
Подхорунжий пел, потому что лежал на Манежной один и потому что красное облако не уходило. Оно висело и висело, то наливаясь густотой крови, то делаясь прозрачно-алым.
«Рассвет? Рассвет!» – прервав на минуту пение, сам себя удостоверил Ходынин и тут же повторил начало сладкой, как ему мнилось, кельтской мелодии, слегка выправляя ее на русский лад:
Wednesday morning at five o clockAs the day begins.Silenty closing her bedroom door…Утро среды, начавшись с выразительной английской лирики, продолжилось – на ту же мелодию – лирикой русской:
Красный ворон, с лапками черными,С острым пером!Ты унеси меня к ней в пять утра,Ты проводи меня молча за дверь…Дальше разворачивать утренний сюжет – с песней, стихами и обрывочными воспоминаниями о Сашеньке Берсень – подхорунжий не смог: после третьего удара дубинкой он потерял интерес к внешней и внутренней жизни, крепко сомкнул веки…
42
Лежащему на спине с закрытыми глазами Ходынину вдруг почудилось: глубоко в земле, под Манежем, во всю длину площади вытянулся спящий богатырь.
«Где было чисто поле – теперь цирк, Манеж. Как тесно они у нас сошлись: Кремль и Манеж, ум и арена, высший разум и жалкий клоунизм!»
Подхорунжий попытался встать и встал.
С вырванными ноздрями, с разрубленной пополам, висящей на ремешках кожи и на одежных нитках правой рукой приближался он к Лобному месту.
Сладкое чувство воинского одиночества, перекрыв боль и гнев, распирало Ходынина.
Иногда он шел, иногда бежал.
Багрово-черная струя, выбулькивая толчками из свежего разруба, заливала одежду, сапоги. Время от времени подхорунжий зажимал разруб левой рукой.
Но не собственная, наполовину отрубленная рука притягивала внимание: нечто иное!
Тело подхорунжего начало внезапно покрываться пупырышками.
Потом покрылось гусиной кожей.
Вслед за этим он стал ощущать дикий нескончаемый озноб. А затем кожа его в самых разных местах стала протыкаться перьевыми стволами.
Вскоре все тело – болезненно, но и сладко – начало под одеждой зарастать пухом и перьями.
По перышку, по перу, всплошную, всплошь! По пушинке, по малой, еще, еще!
Кисти рук и предплечья, правая рука по локоть и левая рука от плечевого сустава до самых ногтей – стали мягко-жесткими, но и летучими.
Затем наступил черед покрываться пером плечам и бедрам: контурное к контурному, рулевое к рулевому, маховое к маховому, нитевидное – к нитевидному!
Заныл, засвербел копчик.
Бесстыдно прорвав штаны, выдвинулся короткий хвост.
Одежда кусками и лоскутами стала опадать вниз.
Великолепный, умный, чуть любопытный ходынинский нос отвердел, изогнулся, стал прозрачен и тверд.