Ни великий Вераччини, после концерта которого Тартич и решил на четыре года затвориться в монастыре Анконы, ни чуткий чех Богуслав Черногорский, которого за ученость и мастерство все звали падре Боэме, ни кто-либо другой – не извлекали из скрипки таких звуков!
Вся сладость бытия и вся скрытая в этой сладости горечь, вся медлительность жизни и вся упрятанная в этой медлительности суета впряглись четырьмя быками в звук и вместе со смычком дьявола-Аннале неспешно потащили за собой тяжелую землю и стремительно чернеющее небо.
Вечернее сусло полей, терпкое вино Адриатики резанули Тартича по ноздрям.
Не разрушенная, а целехонькая церковь Санта-Мария делла Карита выступила из мглы, налегла прохладной стеной на мессера Джузеппе. Убийцы с кровавыми шпагами в руках сели в кружок, запечалились, запели.
Крепостные стены и льющаяся с них смола, монахи и ангелы, ржущие кони, римские распутные, укутанные в цветастые платки женщины вдруг стали легкими и прозрачными, высветлились до самого донца и двинулись сквозь единственного в тот час слушателя этой музыки: к неизвестным пределам, за края горизонта…
Одна из прозрачных женщин остановилась.
Подступив к мессеру Джузеппе вплотную, она сперва присела, а потом положила голову к нему на колени.
Федериго Аннале краем глаза это заметил и сменил музыкальную тему.
– Меня зовут Дидо, – едва раздвигая губы, сказала она.
Дидо прижималась к мессеру Джузеппе все тесней. Дьявол-Аннале играл и играл.
От сладкой любовной кантилены он перешел к быстрым, прерывистым и нескончаемым, никем на скрипке не исполнявшимся, то барабанящим в голову, как стрельба, то небывало нежным трелям!
Темная музыка жизни вливалась в белую музыку смерти.
Крест расходился в четыре стороны, блистая четырьмя острыми лучами.
Звезды сжимались, рассеивались и выстраивались в сверкавший без конца и края путь.
Женское тело изгибалось и вытягивалось, складывалось пополам и сжималось мячиком. А когда дьявол-Аннале стал играть двойными трелями, два тела сплелись окончательно.
Синьору Джузеппе внезапно показалось: перед ним открылись черные, громадные, многостворчатые двери ада. Причем в дверях этих – множество небольших и совсем маленьких, открывающихся и закрывающихся легко и просто, подобно форточкам, дверец.
Дидо манила Тартича за собой, в приоткрытые двери, как бы говоря: ад за дверьми вовсе не страшен, скорей приятен! Приятен, как сон, как вино, как нескончаемая плотская любовь.
Такой ад и впрямь больше напоминал рай. Если только и в самом деле не был им…
Аннале заиграл на пределе звучания.
– Хватит! Прекрати! – закричал мессер Джузеппе игравшему. – Я схожу с ума! Я глохну!
Он оттолкнул от себя забывшуюся в бесстыдстве женщину и сразу почувствовал: ад раскалывается надвое, и вместе с небывалыми звуками он, первый скрипач и композитор Анконы и Падуи, летит куда-то значительно ниже и глубже адовой сладкой бездны!
Мессер Джузеппе еще раз закричал и от своего же крика проснулся.
– Хватит, прекрати! Я схожу с ума! Я глохну!
Где-то на первом этаже, в прихожей, кричал Черногор.
Я кинулся вниз.
В прихожей, сидя на столе, гадко пиликала на скрипке Дидо.
Черногор, зажав пальцами уши, ходил по комнате. Длинные волосы его при ходьбе на концах шевелились.
Дидо лукаво улыбалась. Черногор увидел меня и вынул пальцы из ушей.
Я ухватил его за плечо:
– Идемте наверх!
Но он меня не услышал. Черногор временно или навсегда оглох. Это было видно по его обескураженному лицу.
Зато не оглохла Дидо. Коверкая русский язык на свой арнаутский лад и не прекращая елозить смычком по струнам, она приговаривала:
– Вот я сейчас рассказать буду: Чернохорр – турак! Чернохорр – трупп! А он ничего не будет услышть. Если толко по губам не догадается. Но мои губы – они толко мои. Пфиф! Я плюю на все другие губы! И на всех баб его плюю. Пфиф, пфиф!
Я вырвал из рук у Дидо скрипку, на которую попадала слюна, и пошел со скрипкой наверх.
Подымаясь по внутренней лестнице, я слышал смех Дидо и выкрики Черногора:
– Я не слышу! Ничего, ничего не слышу!
Чтобы избавиться криков, я накрылся подушкой и снова попытался уснуть.
Серый рассвет крался мимо крытой галереи, охватившей по второму этажу спальные покои монастыря. Дверь в келью, приказом настоятеля отведенную синьору Тартини – скрипачу и композитору, была приоткрыта.
Никто, однако, за дверью не копошился, вязанку красноствольных, в палец толщиной ивовых прутьев с места на место не передвигал…
Волнуясь до рези в сердце, мессер Джузеппе вскочил и обмакнул гусиное перо в стоящую рядом, на небольшой тумбочке у изголовья, чернильницу, до половины набитую сором.
Он хотел тут же записать то, что услышал. Но записать так, чтобы никакого дьявола не было, а трель – пение скромной, а вовсе не разнузданной женщины – та осталась…
Но дьявол из музыки не уходил.