Бледно-сиреневое, еще недавно стекавшее по краешку полусомкнутых век чернилами и тут же подсыхавшее солнце поднялось уже высоко, стало жечь сильнее, стало по краям диска менять свой цвет на сизо-фиолетовый, а посередине – на черно-желтый, стало каменеть, ссыхаться, обваливаться кусками…
«Брешет Санек. Как псина вонючая брешет! Не могла она меня одного здесь оставить!»
Серов медленно обтек взглядом двор, отграниченный от мира четырехметровым, без единой щелочки забором. Двор жевал и сплевывал свою обычную жвачку, снова и снова, до беспамятства перекатывая во рту что-то похожее на жизнь: деградирующую в кривулечных шеях, свербящую в усыхающих, свернутых набок пенисах. Восемьдесят человек шатались по двору, втягивались в водовороты, попадали в невидимые постороннему глазу, но ими самими хорошо ощущаемые воронки. Людей этих тошнило, рвало, вынимало из них загустевшее семя, жестяной проволокой выдергивало из дымных поганых ртов дикую и неуправляемую внешнюю речь. Они шли не останавливаясь, переругивались, хлюпали носами, вспоминали давно покинутые дома, показывали санитарам кукиши, трясли перед ними тряпьем. Как жалкие, базарные, сами себе обрыдшие сумасшедшие, они менялись на ходу какой-то мелочью, пели, страдали, ныли. Они шли, как ходит вокруг грубых и острых комков ночи слабо-телесная земля, как стайка лишенных инстинкта и воли сурков идет за хитрым дударем, которого нанимает каждую осень охочий до суркового жира слепой помещик, бывший владелец и больницы, и ее окрестностей, помещик, живущий – как было известно Серову – уже второй век здесь же, рядом, за стеной и не умирающий почему-то ни от властей, ни от чумы, ни от суховеев…
В этом кружении, на этом скрипучем карусельном ходу пристроился к Серову маленький, аккуратно вылизанный, припудренный и припомаженный человечек. Человечек этот ни молодой, ни старый, человечек безвозрастный был в красном бархатном, женском халате до пят, ножки его были вставлены в круглоносую детскую обувь. Ножкой китайский человечек на ходу и пришаркнул. Представился:
– Воротынцев. Бывший лекарь. Ныне – лишен диплома. Вы, я вижу, на пределе. Еще круг-два, и свалитесь. Остановиться на минуту сможете? Я постараюсь помочь. Только для этого нужно…
Но круг уже затянул, всосал Серова, человечек безвозрастный отстал, голос его сладкий истерся о шаркатню, притопы. Серов тяжко вертел головой, озирался, оглядывался. Но человечек пропал напрочь.
Во время одного из таких озираний Серов и заметил петуха.
Черный, с седым оплечьем, худой, где-то обломивший и теперь волочивший за собой левую шпору петух крался вверх по крыше боковой, полутораэтажной, грубо влепленной в основной корпус пристройки. Круто уходившая вверх крыша пристройки подводила к окнам инсулиновой палаты. Окна в палате были открыты. Похоже, петух устремился именно к ним. При каждом шаге петушиная голова с гребнем глубоко проваливалась в колышущийся пух шейного оперенья. Петух крался к окнам и торопливо, но все же внятно и отчетливо, так, что вполне мог разобрать проходивший рядом Серов, клекотал:
«Сука-падла-пирожок, сука-падла-с-мясом…»
Петух клекотал, царапал крышу когтями, с шумом выталкивал из себя только что втянутые нежные запахи тел, жженый сахарок глюкозы. И от его выдоха жалкие инсулиновые души, витающие в телах, – как в высосанных шприцем ампулах витает и бьется душок лекарства, – наполняли пространство над крышей почти физически ощутимым верещаньем и страхом.
Петух вызвал у Серова неожиданную гадливость и ненависть. Серов липко плюнул, побрел прочь, но сердце его, как и сердца инсулинников, до спазма, до колотья сжалось. Не от страха, а от досады, гнева и утомления всей этой больничной мурой, этим круженьем безостановочным по двору.
Но не все больные кружили по двору.
Метрах в десяти от соляр на широких стульях устроились несколько пользовавшихся особыми правами больных. В чем именно состоят их преимущества, Серов не знал, но было ясно: и Полкаш, и Цыган, и Марик, и ВЦИК живут в закрытом отделении в свое удовольствие, жируют, как коты…
Полкаш, средних лет, говорливый, черноглазый, с бородавками под каждым глазом и на верхней губе полковник, зарубивший с четырех ударов тесаком жену, слушал шептавшего ему что-то в шею Цыгана. Правда, слушал вполуха, и узкоплечий, крашенный в рыжий цвет Цыган вынужден был повторять сказанное снова и снова.
Рядом с Полкашом сидел, выпятив живот, «титановый» Марик. Серо-стальной цвет лица, бесконечные разговоры о титановых зубах, разговоры хитрые, уклончивые, ведущиеся на грани вменяемости и невменяемости, делали Марика непонятным и опасным.
– Ты думаешь, он «делается»? – спросил внезапно и нарочито громко Полкаш, глядя в упор на ковылявшего мимо Серова. – Где-то я его рожу видал… – добавил он еще злей и громче, и Цыган замахал рукой: «Тише!» Марик открыл глаза, а Серова страхом вмиг вынесло на середину двора.
– А вот мы его сейчас как след поспрошаем! Пусть расскажет, с чем его сюда заслали! От кого он здесь прячется! – крикнул вдруг Полкаш.