Читаем Красный сфинкс полностью

Рукописи братьев Стругацких постоянно застревали в глухих фильтры контрольного и рабочего рецензирования, в цензуре, годами пылились в редакционных столах. Официальная критика откликалась на редкие публикации поразительно однообразно: «Анализируя эту повесть, надо говорить прежде всего о ее недостатках, а не о достоинствах, так как последних куда меньше, чем первых…» – «Так и тянет мистическим туманом. Поневоле задумаешься: и откуда такое в нищей фантастике…» – «Надуманные „концепции“ Стругацких, легко опровергаемые социологами, могут бросить тень на самоотверженную помощь нашего государства освободительным движениям в малоразвитых и колониальных странах…» – «Разгул машин, все пожирающий и подавляющий в бесчеловечности своей технический прогресс…» – «Настала пора поговорить о „литературе“, которая существует рядом с литературой, – о книгах, которые будто бы ставят перед собой цель ни о чем не говорить всерьез, все, что можно (и даже то, что нельзя) измельчить, занизить…»

И так далее и тому подобное.

Это писалось о книгах, ставших нынче классикой.

«Собственно кризис, – вспоминал Борис Натанович, – вызван был не столько творческими, сколько чисто вешними обстоятельствами. Вполне очевидно стало, что никакое сколько-нибудь серьезное произведение опубликовано в ближайшее время быть не может. Мы уже начали тогда работать над „Градом обреченным“, но это была работа в стол – важная, увлекательная, желанная, благородная, – но абсолютно бесперспективная в практическом, „низменном“ смысле этого слова – в обозримом будущем она не могла принести нам ни копейки. „Все это очень бла-ародно, – цитировали мы друг другу дона Сэра, – но совершенно непонятно, как там насчет бабок?…“ Мы заставляли себя быть циничными. Наступило время, когда надо было либо продавать себя, либо бросать литературу совсем, либо становиться циниками, то есть учиться писать ХОРОШО, но ради денег…» – «…я иногда думаю (не без горечи), – добавлял он по поводу повести „Малыш“ (1970), – что именно в силу своей аполитичности, антиконъюнктурности и отстраненности эта повесть, вполне возможно, переживет все другие наши работы, которыми мы так некогда гордились и которые считали главными и вечными».

В 1971 году был написан «Пикник на обочине».

Борис Натанович так объяснял слово «сталкер», мгновенно вошедшее в язык:

«Происходит оно от английского to stalk, что означает, в частности, «подкрадываться», «идти крадучись». Между прочим произносится это слово как «сток», и правильнее было бы говорить не «сталкер», а «стокер», но мы-то взяли его отнюдь не из словаря, а из романа Киплинга, в старом, еще дореволюционном, русском переводе называвшегося «Отчаянная компания» (или что-то вроде этого) – о развеселых английских школярах конца XIX – начала XX века и об их предводителе, хулиганистом и хитроумном юнце по прозвищу Сталки».

В «Пикнике на обочине» Стругацким удалось все – интонация, сюжет, герои, динамика. Последние строки повести вообще запоминалась с первого прочтения как стихи, мы в то время наизусть их цитировали. «Жарило солнце, перед глазами плавали красные пятна, дрожал воздух на дне карьера, и в этом дрожании казалось, будто шар приплясывает на месте, как буй на волнах. Он (Рэдрик Шухарт, герой повести, – Г. П.) пошел мимо ковша, суеверно поднимая ноги повыше и следя, чтобы не наступить на черные кляксы, а потом, увязая в рыхлости, потащился наискосок через весь карьер к пляшущему и подмигивающему шару. Он был покрыт потом, задыхался от жары, и в то же время морозный озноб пробивал его, он трясся крупной дрожью, как с похмелья, а на зубах скрипела пресная меловая пыль. И он уже больше не пытался думать. Он только твердил про себя с отчаянием, как молитву: «Я животное, ты же видишь, я животное. У меня нет слов, меня не научили словам, я не умею думать, эти гады не дали мне научиться думать. Но если ты на самом деле такой… всемогущий, всесильный, всепонимающий… разберись! Загляни в мою душу, я знаю – там есть все, что тебе надо. Должно быть! Душу-то ведь я никогда и никому не продавал! Она моя, человеческая! Вытяни из меня сам, чего же я хочу, – ведь не может же быть, чтобы я хотел только плохого!.. Будь оно все проклято, ведь я ничего не могу придумать, кроме этих его слов: „СЧАСТЬЕ ДЛЯ ВСЕХ ДАРОМ, И ПУСТЬ НИКТО НЕ УЙДЕТ ОБИЖЕННЫЙ!“

Издательские и цензурные инстанции, откровенное нежелание понять авторов, сопротивление на самых разных уровнях привели к тому, что самая, может быть, знаменитая повесть отечественной фантастики вышла в свет только через восемь лет после ее написания.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже