— Прежде всего, ответить на один вопрос и, как я уже сказал, надо ответить правду.
— Я жду, монсеньер, — с поклоном отвечала настоятельница.
— Кто явился к вам выразить удивление, что это несчастное создание, голое, питающееся хлебом и водой, стоящее одной ногой в могиле, живет так долго?
— Это был мессир Вотье, астролог и врач королевы-матери.
— Тот, кому были адресованы мои письма! — воскликнула г-жа де Коэтман. — Но тогда он был всего лишь ее аптекарем.
— Что ж! — сказал кардинал. — Пусть желание тех, кто хотел смерти этой женщины, сбудется.
И он протянул руку к г-же Коэтман:
— Для всех, кроме вас и меня, эта женщина умерла. Вот почему этой ночью вы велели вскрыть ее тюрьму: надо было извлечь труп. А сейчас прикажите похоронить вместо нее и под ее именем какой-нибудь камень, бревно или настоящую покойницу, взятую в первой попавшейся больнице, — это уж ваше дело, а не мое.
— Все будет сделано, как приказывает монсеньер.
— В тайну посвящены три ваши монахини: привратница, открывавшая нам ворота, и две сестры, приносившие ужин. Вы им объясните, что бывает с теми, кто говорит, когда обязан молчать. К тому же, — он повелительно указал тонким пальцем на г-жу де Коэтман, — у них перед глазами будет пример этой дамы.
— Это всё, монсеньер?
— Это всё. Да, когда спуститесь, будьте добры сказать тому из моих носильщиков, кто повыше: через четверть часа мне понадобится второй портшез, такой же, как мой, но запирающийся на ключ и с занавесками на дверцах.
— Я передам ему приказание монсеньера.
— А теперь, — сказал кардинал, обращаясь к г-же де Коэтман и давая волю веселой стороне своего характера, одной из самых ярких в нем (мы видели, как она проявилась в ту ночь, когда он дал Сукарьеру и г-же Кавуа привилегию на портшезы, в удобстве которых только что убедился сам, и увидим эту сторону еще не раз на протяжении нашего рассказа), — теперь, я думаю, вы чувствуете себя достаточно хорошо, чтобы съесть крылышко этой птицы и выпить полстакана этого вина за здоровье нашей доброй настоятельницы.
Через три дня хронист л’Этуаль на основании сведений, поступивших от настоятельницы обители Кающихся девиц, внес в свой дневник следующую запись:
X. МАКСИМИЛИАН ДЕ БЕТЮН, ГЕРЦОГ ДЕ СЮЛЛИ, БАРОН ДЕ РОНИ
Все время, пока длился рассказ г-жи де Коэтман, кардинал слушал эту долгую и скорбную поэму с глубочайшим вниманием; но, хотя каждое слово бедной жертвы было моральным доказательством участия Кончини, д’Эпернона и королевы-матери в убийстве Генриха IV, пока не появилось ни одного материального доказательства — очевидного, бесспорного, неопровержимого.
Однако ясными как день, прозрачными как хрусталь были не только невиновность г-жи де Коэтман, но и самоотверженность, с какой она пыталась помешать гнусному отцеубийству 14 мая, — самоотверженность, за которую она заплатила девятью годами заключения в тюрьме Консьержери и девятью годами в склепе обители Кающихся Девиц.
Кардиналу оставалось добыть — причем любой ценой, ибо документы процесса над Равальяком сгорели, — листок, написанный на эшафоте и содержащий последние признания убийцы.
Это было делом трудным, мы бы даже сказали — невозможным; кардинал начал именно с этого, прежде чем предпринять те розыски, при которых мы присутствовали, но с первых же шагов наткнулся на препятствие, показавшееся ему непреодолимым.
Мы, кажется, уже говорили, что этот листок остался в руках докладчика Парламента, мессира Жоли де Флёри. По несчастью, два года спустя мессир Жоли де Флёри умер, а кардинал решил собрать доказательства против королевы-матери лишь после того, как он вернулся из Нанта после процесса Шале, так как именно во время этого процесса смог оценить силу ненависти к нему Марии Медичи.
У мессира Жоли де Флёри остались сын и дочь.
Кардинал пригласил их в кабинет своего дома на Королевской площади и расспросил о судьбе этого листка, столь важного для него и для истории.
Но этого листка уже не было в их руках, и вот почему так произошло.