Валентин Берестов, в ту пору юноша, начинающий поэт, привеченный Толстым во время войны, так описал свой разговор с Толстым о кумирах своей молодости:
«Я повел прямую атаку:
— Алексей Николаевич, расскажите что-нибудь о писателях, которых вы знали.
— Кто тебя интересует? — хмуро спрашивает Толстой.
— Герберт Уэллс. Ведь вы с ним встречались!
На лице Толстого возникает хорошо знакомое мне озорное выражение, губы обиженно выпячиваются.
— Слопал у меня целого поросенка, а у себя в Лондоне угостил какой-то рыбкой! Ты заметил, что все его романы заканчиваются грубой дракой? Кто еще тебя интересует?
— Как вы относитесь к Хемингуэю? (Хемингуэй — один из моих кумиров. Толстой не может не любить этого мужественного писателя.)
— Турист, — слышится непреклонный ответ. — Выпивка, бабы и пейзаж. Кто еще?
— А Пастернак? — дрожащим голосом спрашиваю я.
— Странный поэт. Начнет хорошо, а потом вечно куда-то тычется.
Спрашиваю о Брюсове и, узнав, что тот читал стихи, завывая как шакал (“или как ты”), теряю интерес к мировой литературе. Но Толстой уже вошел во вкус игры:
— Почему ты ничего не спрашиваешь про Бальмонта?».
Точно так же он мог отозваться о ком угодно. Он мало кого любил, кроме себя, но, когда надо, умел перевоплощаться, быть обаятельным, умел быть строгим, умел надувать щеки и выглядеть очень важным и представительным. «Ему не стоило большого труда быть блестящим. Это была его работа, его профессия, и она была ему по душе», — вспоминал Дмитрий Толстой.
Но и к писателям, и к читателям относился очень по-разному. К одним небрежно, к другим приятельски. Мария Белкина так описывала свою встречу с Толстым, у которого ей нужно было взять интервью: «Алексей Николаевич действительно не захотел меня принимать, хотя и был предупрежден и дал согласие. Он посмотрел на меня сверху, с лестничной площадки, выйдя из своего кабинета, и потом скрылся, захлопнув дверь. Я стояла внизу под лестницей, наследив на зеркальном паркете валенками. На улице было снежно, мела метель. На мне была старенькая мерлушковая шуба, капор, я выглядела совсем девчонкой и явно была не в тех рангах, в которых надо было быть для беседы с маститым писателем, а может, его разгневали следы на паркете; но, во всяком случае, он наотрез отказался вести со мной разговор. Его молодая супруга Людмила Ильинична, сверкая брильянтами, в накинутой на плечи меховой пелеринке бегала по лестнице, стуча каблучками, и щебеча пыталась сгладить неловкость положения. Она меня узнала, мы с ней встречались в доме известной московской “законодательницы мод”, с которой мой отец был знаком еще до революции по театру. Спас телефонный звонок: Людмила Ильинична сняла трубку, и я поняла, что это звонил Алексей Алексеевич:
— Да, да, конечно, мы очень рады, уже приехала, я сама отвезу ее на машине в Москву, я вечером туда еду…
Мне было предложено раздеться, снять мои злополучные валенки, Алексей Николаевич принял меня любезно, куря трубку, и мы беседовали часа полтора или два».
Что же касается Алексея Алексеевича Игнатьева, то Толстой с ним действительно был дружен, они выпивали, избирая для этих целей дом Горького. «Бывало, к Липе (домоправительнице Горького. — А.В.) придут два бывших графа — Игнатьев и Алексей Толстой — поздно вечером: Липа, сооруди нам закуску и выпивку — Липа потчует их, а они с величайшим аппетитом и вкусом спорят друг с другом на кулинарные темы».
Об этих выпивках и закусках, в которых Толстой знал толк и которые поглощали львиную долю его времени, в литературных и артистических кругах ходили легенды.
Еще одноклассник Толстого по реальному училищу в Самаре Е.Ю.Ган писал: «Лешка Толстой любил “отмочить” какую-нибудь штуку, огорошить кого-нибудь (включая и учителей), неожиданной выходкой». Точно так же откалывал Алешка шутки и когда ему исполнилось тридцать, хватая в «Бродячей собаке» и в московской «эстетике» дам за ноги, и в сорок в Берлине («Алеша обожает валять дурака», — говорила Н.В. Крандиевская), и в пятьдесят в красной Москве, и плевать графу было, что о нем думают и говорят. Но дело не только в причудливой смеси подросткового инфантилизма, своеволия и пренебрежения к окружающим в стиле Мишуки Налымова.
Любопытно свидетельство Валентина Берестова, настроенного по отношению к Толстому весьма благожелательно:
«Я спросил Людмилу Ильиничну:
— Почему Алексей Николаевич, такой умный человек, все время говорит всякие глупости?
Оказывается, нечто подобное она сама когда-то спрашивала у него. Толстой подумал и ответил так:
— Если бы я и в гостях находился в творческом состоянии, меня б разорвало».
Вот это правда наверняка. Все толстовские возлияния, все розыгрыши, дурачества, скандалы — все было необходимо ему для творческой разрядки. Он снимал таким образом напряжение, в котором находился во время работы, и чем труднее эта работа была, тем сильнее буйствовал.