И когда подошел к ней полковник Пряхин, старый любезник, и стал говорить любезности, она уже сама послала его к мужу:
– Пойдите к Юрию.
– Я уже виделся с Юрием Михайловичем, – ответил полковник и догадался. – Что-нибудь прикажете передать?
– Нет, – она смотрела в глаза полковнику и улыбалась, – пойдите к Юрию.
И тут, глядя в блестящие влажные глаза, полковник Пряхин понял, что перед ним сумасшедшая от любви, от гордости и от счастья женщина, – и ему сделалось страшно, и единственный раз за всю свою жизнь он почувствовал обманчивую призрачность солнца, земли, на которой так твердо стоят его ноги, всего, что окружает и в чем живет человек. «Странно!» – пробормотал он, отходя, и весь тот день, до самого его темного конца, бормотал это слово, не имея других, чтобы выразить всю необыкновенность представившегося ему мира: «Странно, странно!»
Уже разошлись все и начались полеты, когда Юрий Михайлович подошел к жене и взял ее за руку выше локтя.
– Прости, Танечка, я совсем оставил тебя.
– Ничего, – ответила она, улыбаясь, – я рада.
– Но не забыл!
– Ничего, я рада. О чем вы смеялись?
– Я рассказал им о кресле, помнишь, после Собрания – для пьяных. Ты забыла?
Но ей не понравилось это, и она сказала:
– А я думала о другом, Юра! Они очень любят тебя.
– И я их люблю. Смотри, Таня, Рымба идет сюда, сегодня с ним творится что-то ужасное.
– Поговори с ним, Юра.
– А ты? Мне ведь сейчас…
– Ничего, я рада. Поговори с ним, Юра.
Но Рымба – пожилой пухлый офицер с рябым безволосым, блестевшим от пота, но бледным лицом – уже сам звал Юрия Михайловича:
– Юра, на одну минуту!
– Ты что, брат, – спросил Юрий Михайлович, отходя с офицером в сторону, – волнуешься?
Рымба первый раз участвовал в состязаниях, и никто не мог понять, зачем он это делает и зачем вообще учится летать: был он человек рыхлый, слабый, бабьего складу и каждый раз, поднимаясь, испытывал невыносимый страх. И теперь в глубоких рябинках его широкого лица, как в лужицах после дождя, блестела вода, капельки мучительного холодного пота, а блеклые, в редких ресницах, остановившиеся глаза с глубокой верой и трагической серьезностью смотрели на Пушкарева.
– Юра! Нет, Юра, скажи серьезно, как честный человек: ничего? А? Нет, ты серьезно, как честный человек. Юра?
Юрий Михайлович что-то обдумал, заглянул куда-то и серьезно, с твердой убежденностью ответил:
– Ничего, все хорошо. Лети.
Рымба помолчал и с той же серьезностью сказал:
– Спасибо.
И трижды, крепко, словно христосуясь, поцеловал Юрия Михайловича в губы и коротко, но выразительно потряс руку. А когда Рымба проходил мимо Татьяны Алексеевны и кланялся ей – она счастливо улыбалась, а он смотрел на нее как на союзницу и в ответ на ее улыбку тихо, продолжительно и приятно вздохнул: так-то, видите, какое дело! Мятые голенища его высоких офицерских сапог были слишком широки и сползали, сползали и брюки из-под короткой серой тужурки, висели сзади мешком – и уж какой он был авиатор! Татьяна Алексеевна смотрела ему вслед и почему-то не обернулась, когда сбоку подошел и молча встал Юрий Михайлович. И, не оборачиваясь, продолжала улыбаться далеко шагавшему, нескладному Рымбе, она поняла и почувствовала, что муж внимательно, упорно и близко смотрит на ее щеку, на профиль черных ресниц, на улыбающиеся губы; и почувствовал теплый ветер, свежо и мягко прошедший по глазам; и это было счастье.
– Я люблю тебя ужасно, – сказал Юрий Михайлович и осторожно коснулся ее руки выше локтя, где она была горячая и под тонким шелком совсем близкая; и рука в этом месте стала счастливая. Но и тут не обернулась Татьяна Алексеевна, как будто ничего не слыхала; и только улыбка тихо сошла с лица, и стало оно покорным, робким и для самой себя милым: любовью мужа любила себя в эту минуту Татьяна Алексеевна и так чувствовала себя всю, как будто есть она величайшая драгоценность, но страшно хрупкая, но чужая – надо очень беречь! И трава зеленела, прекрасная земная трава, и ветер веял, обвевал свежо и мягко обнаженную шею. И совсем далеко шагал нескладный Рымба. И трепыхались цветистые флаги на трибуне; хотели оторваться от древка, взвивались и мягко падали.
– Ветер, кажется, – сказала Татьяна Алексеевна и обернулась к мужу: он смотрел на нее. И глаза его сияли.
Прощаться пришлось при народе, и прикосновение губ было легко, как паутина; но самый крепкий поцелуй не ложится так неизгладимо на лицо, как эта тончайшая паутинка любви: не забыть ее долгими годами, не забыть ее никогда. И вот еще чего нельзя забыть: розоватого шрамика на лбу у Юрия Михайловича, около виска, – когда-то, маленький, играя, он ударился о железо, и с тех пор на его чистом лбу остался этот маленький, углубленный шрамик. И его не забыть никогда.