Не скажу, что мы сильно любили генерала, и готовы были идти за него в огонь и в воду, как за «папу» Роммеля те, кто служил с ним. Просто стало ясно, очевиднее не бывает, что мы обязаны подыхать за французский интерес, – а лягушатники перед нами никаких обязательств не хотят иметь в принципе, мы для них просто навоз! И плевать, хорошо ты им служишь или нет – захотят, выдадут любого, или всех, если посмели так с генералом. Еще в Европе я слышал про «датский парад»[57], и как британцы поступили со сдавшимися. И мы уже успели на своей шкуре узнать, что вьетнамцы это не негры, они умеют воевать! А в этих проклятых джунглях белый человек легко мог сдохнуть как от загноившейся ранки, напоровшись на ядовитый шип какого-то растения, так еще от тысячи подобных мелочей! Так что мораль упала ниже половой щели, как русские говорят. И раньше часто напивались допьяна, или весь день ходили под дурью, – а теперь словно с цепи сорвались. В моем взводе за неделю убыло пятеро – один дал в морду французскому офицеру и попал под расстрел, второй спьяну поперся на мины, третий так же – ночью, на часового, а двое застрелились сами.
Вам не понятно, как это я решил дезертировать к вьетнамцам? В тот момент это было как порыв, «лучше конец сразу, чем ожидание смерти все время». Хотелось просто выжить, а если повезет, отомстить французам! Потому я и соврал, назвавшись немецким коммунистом, принужденным воевать, – но ведь это никто не мог там проверить. И сказал, что я не убивал их соотечественников, а вот это они проверили каким-то своим способом, точно и быстро. После я не раз видел, как столь же различное отношение было к пленным французам – кого-то обменивали или даже просто отпускали, а кого-то убивали, иногда весьма жестоко. Ну а еще меня спасло хорошее знание немецкого, английского и русского пехотного оружия – вьетнамцы нашли, что живой я им полезнее, раз могу учить обращаться с тем, что попадало в отряд. После мне доверили участвовать в бою. Да, возможно, что я убивал и своих бывших однополчан – ничего личного, они были уже на другой стороне. А вот лягушатников, как и после американцев, мне было не жалко совсем. У меня хорошо получалось сокращать их поголовье, – что поделать, если все, что я умею, это воевать? В результате уже через два года мне поручили свой отряд, сначала десяток мальчишек-крестьян с пятью старыми японскими винтовками на всех. А в эту войну с американцами я уже считался кадровым, отставку получил в чине командира роты. Имею вьетнамские награды, меня тут уже считают своим, уважают. Женился вот на местной, уже прибавление есть. А имя, которым меня тут называют, – как я узнал, в переводе с вьетнамского, значит просто «немец». Так, наверное, и доживу.
В Германию? Нет, не тянет совсем. Никого у меня там нет, и приговор мне, наверное, еще не отменен? Так что, здесь останусь. Все же Вьетнам – вполне приличная страна, если в ней долго пожить. И перед ней у меня нет ни единого греха, одни заслуги.
(Приписано ниже: –
Вместо эпилога
«Товарищи телезрители, сегодня 21 июля 1971 года, и я, Николай Озеров, веду свой репортаж со стадиона “Лужники”. Стадион забит до отказа, товарищи, и это можно понять: сегодня сборная СССР играет со сборной мира. Большой футбол провожает Эдуарда Стрельцова…» Здесь, в этом новом после нашего прибытия мире, случилось много чего хорошего и много чего плохого. В том числе изменилась и судьба Эдуарда Стрельцова, так и не проведшего в заключении ни единого дня.
Представьте себе талант человека, который семь лет был вне большого футбола – причем самые важные семь лет, с 21 года по 28 лет. И этот человек, вернувшись, в 30 и 31 год становится лучшим футболистом одного из сильнейших тогда клубных чемпионатов. Будучи, по большому счету, уже бледной тенью самого себя и с концами подсев на водку. Кем бы он стал, если бы не было этих лет тюрьмы и отстранения от футбола?