Официальная статистика Лациса не считалась даже с опубликованными ранее сведениями в органе самой Всер. Чрез. Комиссии; напр., в „Еженедельнике Ч.К.“ объявлялось, что Уральской областной Че-Ка за первое полугодие 1918 г. расстреляно 35 человек. Что же, значит, больше расстрелов не производилось в то время? Как совместить с такой советской гуманностью интервью руководителей ВЧК Дзержинского и Закса (лев. ср.), данное сотруднику горьковской „Новой Жизни“ 8-го июня 1918 г., где заявлялось: по отношению к врагам „мы не знаем пощады“ и дальше говорилось о расстрелах, которые происходят якобы по единогласному постановлению всех членов комитета Чрезвычайной Комиссии. В августе в „Известиях“ (28-го) появились официальные сведения о расстрелах в шести губернских городах 43 человек. В докладе члена петроградской Ч.К. Бокия, заместителя Урицкого, на октябрьской конференции чрезвычайных комиссий Северной Коммуны общее число расстрелянных в Петербурге с момента переезда Веер. Чрез. Комиссии в Москву, т. е. после 12-го марта, исчислялось в 800 человек, причем цифра заложников в сентябре определялась в 500, т. е. другими словами за указанные месяцы по исчислению официальных представителей петроградских Ч.К. было расстреляно 300 человек[55]
. Почему же после этого не верить записи Маргулиеса в дневнике: „Секретарь датского посольства Петерс рассказывал… как ему хвастался Урицкий, что подписал в один день 23 смертных приговора“[56]. А ведь Урицкий был одним из тех, которые будто бы стремились „упорядочить“ террор…Может быть, вторая половина 1918 г. отличается лишь тем, что с этого времени открыто шла уже кровавая пропаганда террора[57]
. После покушения на Ленина urbi et orbi объявляется наступление времен „красного террора“, о котором Луначарский в совете рабочих депутатов в Москве 2-го декабря 1917 г. говорил: „Мы не хотим пока террора, мы против смертной казни и эшафота“. Против эшафота, но не против казни в тайниках! Пожалуй, один Радек высказался как бы за публичность расстрела. Так в своей статье „Красный Террор“[58] он пишет: „…пять заложников, взятых у буржуазии, расстрелянных на основании публичного приговора пленума местного Совета, расстрелянных в присутствии тысячи рабочих, одобряющих этот акт — более сильный акт массового террора, нежели расстрел пятисот человек по решению Ч.К. без участия рабочих масс“. Штейнберг, вспоминающий „великодушие“, которое царило в трибуналах „первой эпохи октябрьской революции“, должен признать, что „нет сомнений“ в том, что „период от марта до конца августа 1918 был период фактического, хотя и не официального террора“.Террор превращается в разнузданную кровавую бойню, которая на первых порах возбуждает возмущение даже в коммунистических рядах. С первым протестом еще по делу капитана Щастного выступил небезызвестный матрос Дыбенко, поместивший в газете „Анархия“ следующее достаточно характерное письмо от 30-го июля: „Неужели нет ни одного честного большевика, который публично заявил протест против восстановления смертной казни? Жалкие трусы! Они боятся открыто подать свой голос — голос протеста. Но если есть хоть один еще честный социалист, он обязан заявить протест перед мировым пролетариатом… мы не повинны в этом позорном акте восстановления смертной казни и в знак протеста выходим из рядов правительственных партий. Пусть правительственные коммунисты после нашего заявления-протеста ведут нас, тех, кто боролся и борется против смертной казни, на эшафот, пусть будут и нашими гильотинщиками и палачами“. Справедливость требует сказать, что Дыбенко вскоре же отказался от этих „сентиментальностей“, по выражению Луначарского, а через три года принимал самое деятельное участие в расстрелах в
1921 г. матросов при подавлении восстания в Кронштадте: „Миндальничать с этими мерзавцами не приходится“[59]
, и в первый же день было расстреляно 300. Раздались позже и другие голоса. Они также умолкли. А творцы террора начали давать теоретическое обоснование тому, что не поддается моральному оправданию…