Все, что мы знаем о старых русских тюрьмах, о «русской Бастилии», как звалась обычно, напр., Шлиссельбургская крепость — место заключения важных политических преступников — все это бледнеет перед тюрьмами и режимом, установленным коммунистической властью в некоторых местах заключения. Разве не пыткой почти физической является содержание в таких тюрьмах, иногда месяцами без допроса, без предъявления обвинения, под постоянной угрозой расстрела, которая в конце концов и осуществляется. Возрождением пыток назвал П. А. Кропоткин в таких условиях институт заложников. Но этими заложниками фактически являлись и являются все вообще заключенные в тюрьмах.
Когда я был в заключении в Бутырской тюрьме, я встретился здесь с московским доктором Мудровым. Я не знаю, в чем он обвинялся. Но, очевидно, никаких значительных реальных обвинений ему не было предъявлено. Он был переведен из тюрьмы Чека в общую тюрьму и здесь находился уже несколько месяцев. Он обжился как бы в тюрьме, и тюремная администрация с разрешения следователя при отсутствии необходимого в тюрьме медицинского персонала привлекала Мудрова к выполнению обязанностей тюремного врача. В тюрьме была тифозная эпидемия, и доктор Мудров самоотверженно работал как врач. Его больше не вызывали на допросы. Можно было думать, что дело его будет ликвидировано, во всяком случае, ясно было, что прошла уже его острота. Однажды, во время исполнения Мудровым своих врачебных обязанностей, его вызвали на допрос в Чека. Он оттуда не вернулся, и мы узнали через несколько дней, что он расстрелян. Казалось, не было повода для такой бессмысленной жестокости. За что был расстрелян доктор Мудров — этого так никто и не узнал. В официальной публикации о нем 17-го октября в «Известиях» было сказано лишь то, что он «бывший член кадетской партии».
Я помню другую встречу, быть может, произведшую на меня еще большее впечатление. Это было уже летом 1922 г. Я был арестован в качестве свидетеля по делу социалистов-революционеров. Однажды меня вызвали из камеры на суд. Вели меня с каким-то пожилым изнуренным человеком. По дороге мне удалось перекинуться с ним двумя-тремя словами. Оказалось, что это был полковник Перхуров, участник восстания против большевиков, организованного Савинковым в Ярославле в 1918 г. Перхуров сидел в тюрьме Особого Отдела В.Ч.К., — полуголодный, без книг, без свиданий, без прогулок, которые
Я взял лишь два примера, которые прошли перед моими глазами. А таких сотни! И, если это совершалось в центре и в дни, когда анархия начала большевистского властвования сменилась уже определенно установленным порядком, то что же делалось где-нибудь в отдаленной провинции? Тут произвол царил в ужасающих формах. Жить годами в ожидании расстрела — это уже не физическая пытка. Такой же пыткой является и фиктивный расстрел, столь часто и повсеместно применяемый следователями Ч.К. в целях воздействия и получения показаний. Много таких рассказов зарегистрировал я в течение своего пребывания в Бутырской тюрьме. У меня не было оснований не верить этим повествованиям о вынесенных переживаниях — так непосредственны были эти впечатления. Такой пытке подвергались, напр., некоторые подсудимые в деле петербургских кооператоров, рассматривавшемся осенью 1920 г. в Москве в Верховно-Революционном Трибунале. Следствие шло в Петербурге. Одного из подсудимых несколько раз водили ночью на расстрел, заставляли раздеваться догола на морозе, присутствовать при реальном расстреле других — ив последний момент его вновь уводили в камеру для того, чтобы через несколько дней вновь прорепетировать с ним эту кошмарную сцену. Люди теряли самообладание и готовы были все подтвердить, даже несуществовавшее, лишь бы не подвергаться пережитому. Присужденный к расстрелу по делу Локкарта американец Калматьяно в Бутырской тюрьме рассказывал мне и В. А. Мякотину, как его, и его сопроцессника Фриде, дважды водили на расстрел, объявляя при этом, что ведут на расстрел. Калматьяно осужден был в 1918 г., и только 10-го мая 1922 г. ему сообщили, что приговор отменен. Все это время он оставался под угрозой расстрела.