— Наконец, — начал он снова, — я хочу сказать, что я люблю вас… зная, что вы не можете и даже не должны меня любить. Тем не менее, Христина, если бы вы захотели быть моей женой… на один год… у меня было бы все, чего может желать на земле человек: я бы не боялся больше ни старости, ни смерти. Перед вами была бы еще целая жизнь впереди; может быть более прекрасная оттого, что вы могли бы ее устроить согласно своему желанию.
— Вы не должны были бы произносить этих последних слов, — огорченно прошептала она. — Как можете вы предполагать, что я приняла бы ваши деньги? Устроить мою жизнь! Она была бы испорчена!
— Христина, — лихорадочно прервал он ее, — я могу так говорить потому, что мое состояние должно принадлежать вам, что бы ни случилось!
— Нет, мой бедный друг, ваше состояние не должно мне принадлежать. Это было бы несправедливо, и наша дружба навсегда была бы этим испорчена. Оставим это и поговорим о вас. Вы меня глубоко взволновали. Как я хотела бы согласиться поддержать ваши иллюзии. Но я не хочу и изменить тому, что я считаю честным и необходимым… Я презирала бы себя, мы страдали бы оба. Дорогой друг, я не выйду замуж без любви: жалость и самопожертвование были бы не только бесполезны, но опасны.
Слабое солнце золотило дорогу и придавало траве блеск малахита. Волны рыжих облаков стремились на запад. Виднелись бедные сады, поля пепла и извести, мертвые дома. Вокруг стояла тишина, царило одиночество и отчаяние. Делаборд волочил отяжелевшие ноги, ветер высушил слезы в углах его глаз, он был подавлен.
— Я знаю, что вы правы, Христина, — проговорил он со вздохом, — и это так ужасно. Смерть там, за моей спиной, в которую она мне наносит удар… Я поступил нехорошо, признавшись вам в своей любви, но я не мог молчать. Имейте ко мне сострадание… останьтесь моей дочерью, моим дорогим ребенком… Обещайте, что я увижусь с вами, как-всегда… О, если вы станете меня избегать, — что за ночи и что за дни мне предстоят!
— Я не буду вас избегать! — воскликнула она. — К чему бы я стала это делать? Завтра я буду вас любить так же, как я любила вас вчера.
— Да, неправда ли? Моя любовь слишком ничтожная вещь, чтобы вызвать ваше недовольство. Итак, вы даете обещание — ничего не изменилось?…
Он взял руку Христины. Она ее не отнимала. Она была охвачена состраданием. И, сжимая эту руку, он шептал:
— Думать, что другой человек будет держать эту маленькую руку так, как ее держу я, и что он будет молод и любим! О, ужасная старость! Я понимаю смерть, да, я ее понимаю. Что-то во всем моем теле чувствует, что нужно, чтобы это кончилось. Но стариться! Зачем становиться руиной, презираемой природой и людьми? Зачем эти сморщенные лица, потухшие глаза? Знать, что ты стар и читать это на лице любимой женщины, которая презирает, должна презирать твою любовь. Не правда ли, Христина, вы чувствуете жалость ко мне?
— Да, да, — простонала она, — чувствую жгучую, бесконечную жалость. Вы мужественны, мой дорогой друг, вы захотите, чтобы все это прошло. В том, чего вы хотели, не могло быть ничего, кроме несчастья, ревности и жгучей тоски!
— Не знаю, моя дорогая деточка. Я отдал бы остаток жизни за несколько месяцев этого несчастья. Но что же делать! Это невозможно! Вряд ли я когда-нибудь в глубине души верил бы в то, что это невозможно! Сила, меня толкавшая, была могущественнее всякого благоразумия. Скажите мне еще раз, что мы встретимся… как будто бы ничего не случилось…
— Я это обещала.
— Христина! О, как это чудно! Кто знает: не начну ли я в конце концов любить вас, как отец?
Он поднес маленькую руку к губам в величайшем порыве страсти; затем с лицом, залитым слезами, убежал через поля нищеты и пепла.
Внизу, на траве, под тусклыми листьями платана, другой, молодой Франсуа Ружмон, провожал его взглядом, полным злобы и ревности. Он повторял с бешенством:
— Она будет его женой! Она отдастся этой позорной руине, этому дряхлому, этому сгнившему телу!..
II
Землекопы и строительные рабочие организовались со спокойным упорством. Никогда еще саботаж не обсуждался более методично и не осуществлялся с большей выдержкой. У каменщиков, как у землекопов и штукатуров, прилежная работа считалась позором. Всякий, исполнявший нормальный урок, был человеком без сердца и без чувства собственного достоинства. Он являлся или несознательным, или рабом. Эта мысль прочно уложилась в головах людей, землекопов и рабочих, разводящих известь.
Особенно изумительны были они в придумывании разного рода трюков. Самые смышленые достигли в этой области настоящего совершенства. Каждому приступу к работе предшествовали длительные приготовления, прерываемые паузами, во время которых рабочий прикидывал, ощупывал, размышлял и, казалось, решал сложнейшие проблемы. Неловкие и неумелые, сработывавшие большие, чем было дозволительно, вынуждены были затрачивать лишний труд, уничтожая исполненную работу.
В результате производительность уменьшилась в значительной степени.