Но шесть часов уже било, и вдали начали показываться небольшие, похожие на маленьких насекомых, силуэты, — это шли рабочие с больших фабрик и заводов Монружа, со складов Жентильи и других мастерских этого предместья. Одними из первых пришли рабочие Делаборда. Они подходили целыми группами, наборщики, линотиписты, переплетчики, брошюровщики и брошюровщицы.
— А вот и красивая борода, — крикнул женский голос.
Жоржетта Мельер бежала впереди этой группы. Она подбежала к Франсуа, еще немного бледная после работы, с глазами, подернутыми усталостью, что придавало ей особое очарование. Она расхохоталась ему прямо с лицо и крикнула:
— Послушайте, вы верно пришли сюда кашу заваривать, глотку драть?
Длинная Евлалия с горящими глазами, выделывала па какого-то нового танца. Гигант Альфред поддерживал Верье, юный Боссанж робко старался итти поближе к Франсуа. Варней, как был в блузе, шел, показывая свои большие зубы, и грозно улыбался, Берген с самой серьезной миной старался выстроить маленький отряд, брошюровщицы весело выступали, каждую минуту готовые обратить все в шутку.
— Тише, — завопил Исидор, обращаясь к Жоржетте и Евлалии. — Кто смеется, тот дикое животное. Здесь вдова и сироты.
Он с силой ударил себя в грудь.
Он сделал самое мрачное лицо, но Жоржетта его не испугалась. Не прошло и минуты, как она уже над ним издевалась, смеялась над тем, что у него ноги котесом, что он так орет и подвыпил. Если бы она не чувствовала в своих словах правды, она давно бы предложила ему сыграть в пятнашки. Потому что лишенная всякого уважения к живым, будь то министры, доктора или гадалки, она искренно чтила мертвых. Похороны, священник с дарами, похоронный звон — все это наполняло страхом и странным волнением ее легкомысленную и чувствительную душу. В день поминовения умерших она не могла уйти с кладбища, разорялась на надгробные цветы, десять раз наполняла лейку, чтобы полить их. Она носилась, точно опьяненная своим мистическим экстазом.
— Вы правы, я забыла, только мертвых и стоит чтить.
Она приняла набожный вид, который сделал ее еще более привлекательной. А красавица тоже невольно притихла, хотя ей и на мертвых, и на живых было одинаково наплевать. Она любила только все шумное и суетливое, любила развлекаться, как кобыла, потеть в битком набитом театре или кафе-концерте и кататься на каруселях.
Наступил час, когда Викторина Пурайль принесла ужин своей двоюродной сестре и маленьким племянникам. Она была похожа на кенгуру со своим лицом, усеянным волосатыми бородавками и с глазами шоколадно-молочного цвета. Одета она была в бумазею и ситец, в старомодном гофрированном чепчике. Волосы ее были так гладко зализаны, что казались металлической пластинкой. В одной руке она держала бутыль, в другой котелок, в котором дымилась картошка. За ней шла ее дочь Фифина, она несла корзинку с хлебом, тарелками, ножами и стаканами.
Фифина вся как-то гнулась влево, лопатки на спине ее торчали, волосы ее были жидки, цвета пакли. Взгляд ее говорил о смелости, предусмотрительности и малокровии, подбородок напоминал носок широкого башмака, у нее не было ресниц и она шла сгорбившись, как старый винодел.
Исидор заржал от восторга. Она была его собственным, его любимым ребенком. Прижитого Викторией до свадьбы сына он не ненавидел, но один вид его поднимал в нем злобу и застарелую ревность.
— Фифина, браво Фифина, — кричал он со слезами восторга и нежности на глазах. Он оглядывал молодежь, как бы приглашая ее полюбоваться заботливостью и добрым сердцем этой бедной девочки.
— Несет им пожевать, свое дело бросила и несет, это-ли не доброе сердце!
Он увидал своего пасынка Эмилия, который подходил вместе с Арманом Бессанжем и Густавом Мельером, братом Жоржетты. Эмиль был худ, как загнанная кляча, кожа на лице его была натянута и оттого казалась полированной. Поражали губы, похожие на гнилые луковицы, нос у него был лиловый, и он все время сопел. Благодаря куриной груди, ему только что удалось избавиться от воинской повинности. Это был какой-то ублюдок. Несмотря на эту внешность сына, образ отца его в ревнивом мозгу Исидора рисовался неотразимо прекрасным и великолепным. Он представлял себе его тем красавцем, которые дают жизнь только прелестным, златокудрым сиротам или незаконнорожденным. Потому в пьяном виде он с гордостью и бешенством кричал:
— Мой сын — сын графа!
Он подошел к Эмилю и сказал ему:
— И не стыдно тебе, лодырь, дрянь этакая. Что бы матери и сестре помочь?
Хотя время пощечин уже прошло, Эмиль все еще боялся Пурайля. Это был страх чисто животный. На людях, однако, он храбрился:
— У каждого свое дело, — проговорил он упавшим голосом. — Да они уже и принесли все, что нужно. Распаковывают товар.
По мере того как он говорил, он набирался смелости, однако же все-таки прятался за Бессанжа и Мельера.