В 1955 году Симонов воздал своему отчиму должное, написав поэму «Отец». Пусть психологи вдумаются в дату: когда окончательно низвергли генералиссимуса, развенчали Верховного Главнокомандующего и похерили «отца родного», тогда поэт Симонов (полковник Советской Армии Симонов) обозначил свято место, воздав должное «преподавателю тактики в военном училище», ходившему вместе с курсантами давить антоновский мужицкий бунт (как честный офицер, отчим пошел бы давить такой бунт и в царское время).
В 1955 году старик был еще жив. Симонов прочел ему текст, опасаясь фактических неточностей: «тот человек был такого характера, что ему нельзя было показать поэму, если бы в ней что-нибудь было бы неточно, просто у меня не хватило бы решимости на это».
Из переизданий Симонов убрал строчки: «пять раз простреленный в бою, отдавший все Отчизне» — никакой выспренности он не мог допустить, ни намека на «перечисление заслуг»! Честная служба, и только. И никаких идейных приправ вроде коммунизма или мировой революции. «За нашу красную звезду стоять в строю солдатском» — чисто воинский символ, ничего больше.
От отчима с раннего детства — солдатский образ жизни: мыл пол… чистил картошку… все по часам, в ноль-ноль, опаздывать нельзя, возражать не полагается, данное кому бы то ни было слово надо держать, ложь, даже самая маленькая, презренна.
Решения — только самостоятельно. После семилетки — фабзавуч, два года токарного дела, авиазавод. При переезде в Москву — механический цех кинофабрики…
Для обозначения таких биографических поворотов в ту пору существовал термин «орабочивание» (что-то похожее прошел Ярослав Смеляков). Но при всем том, что ветром судьбы токаря 4-го разряда Симонова все-таки прибивает к кинофабрике, его трудовой стаж — это никакое не «орабочивание», не зарабатывание биографии и не исправление анкеты, но честный путь работника, от нуля, когда всякое прошлое отрублено раз навсегда.
Как для всего поколения, сбросившего бога и заменившего молитву поэзией, для Симонова главной формой осмысления жизни становятся стихи. Что там перемолото в ранних ученических виршах, большею частью уничтоженных и никогда не печатавшихся, — теперь уже вряд ли важно (сам Симонов вспоминал, что в семнадцать лет исписал целую тетрадку в подражание французу Эредиа, книжка которого в переводах попала к нему случайно).
Но уже неслучайна поэма «Беломорканал»: рождена от чтения газет, трубивших о перековке зеков. В знаменитый писательский десант Симонов, понятно, не попал (и слава богу, а то отмывался бы потом всю жизнь), но переписывал и перемарывал свой «Беломорканал» нещадно, а закончив, как честный человек добился командировки на место действия, поехал на канал, месяц прожил в зоне, в бараке, в каморке лагерного воспитателя («тоже, как и все остальные, заключенного»), еще раз все в поэме перекроил, перекайлил, перелопатил…
Он ее так и не издал. Но благодаря ей поступил в Литературный институт, из стен которого вышел — в предвоенном уже времени — в ранге профессионального литератора.
Впоследствии критики нащупали круг учителей, помогших ему найти свой почерк. У святых врат — наставники по Литинституту: Луговской и Антокольский. Затем — Багрицкий, Тихонов и непременный Маяковский. Об одном учителе критики тактично умолчали: даже и в 70-е годы это имя было еще под запретом: Гумилев, всякое упоминание о котором в предвоенную пору было чревато как минимум доносом. Однако люди, читавшие симоновские переводы из Киплинга, понимали, чье место занял четкий британец в его поэтической школе.
Симоновская манера письма поднята хребтом, оправдана пудами черновиков. Это плод адовой работы, неустанный перебор вариантов. Здесь нет той «чудинки», той безуминки, которая завораживает у стихотворцев, околдовывающих вас сходу, до всякого «содержания» (птичий клекот Мандельштама, певучий перелив Есенина, митинговый нахрап Маяковского, обрывающийся спазм Цветаевой, царственный ритм Ахматовой, дрожащий дискант Северянина, глухой хрип Клюева… не говоря уже о пророчески западающих паузах Блока).
Отсутствие какой-то такой «ноты» даже побудило Симонова в конце жизни честно усомниться в том, что «есть поэзия Симонова»: тогда он был уже скорее эпическим летописцем Великой Отечественной войны, чем ее поэтом. Но и поэтом все-таки был. Уникальным.
Что у него изначально — так это чувство эпохи. Беззаветная готовность найти в ней свое место.
Да она и не препятствовала, эпоха. Прямо-таки подхватила под руки, когда молодой автор пришел в Большой Черкасский переулок, поднялся на четвертый этаж, разыскал комнатку Литконсультации при Гослитиздате и положил на стол свой «Беломорканал». Леонтий Котомка посмотрел, повел к Стефану Коляджину, тот посмотрел, велел все переписать, переписанное показал Василию Казину, тот посмотрел, все отверг, но пообещал отрывки напечатать в сборнике «Смотр сил»[75]
…«Я пришел вовремя», — почувствовал молодой автор. Он имел ввиду издательские планы. Время имело ввиду другое: оно ждало такого поэта.