«Пестрота» несомненно есть, это проекция на поверхность жизни (и на поверхность стиха) той мучительной драмы, которая ищет разрешения и сотрясает это поверхность из глубины. Еще бы не пестрота: «Мы бредим морем, поездами…» — в унисон гимнам дальних дорог, звучащим у большинства сверстников… «И вся-то жизнь моя — кочевье, насквозь прокуренный вагон…» — вподхват знаменитой кочетковской балладе)… Но даже если вести к финалу только этот лейтмотив: поезд — то из-под «пестроты», от «пегости» души (вподхват от Льва Толстого) проступает вот это, чисто майоровское:
Самое драгоценное для лирического героя Николая Майорова (насколько успела эта лирика обрести голос перед концом и насколько сохранилась она в архивах и в памяти его друзей) — это история любви.
Даниил Данин (будущий замечательный критик поэзии) замечает, что Майоров размышляет о любви «не мечтательно и бесплотно, а требовательно, жарко и даже зло».
«Злых я люблю, сам злой», — откликается Майоров, пряча от досужих глаз потаенное. Как шли вдвоем через заросли полыни и крапивы, и ветер сносил «зеленый дым ее волос». Как прощались на вокзале, и «хотелось плакать». Как она уехала, и он, вернувшись, швырнул пальто на выключатель, забыв, где вешалка. Как потом, не дождавшись ее, смотрел в чьи-то «холодные, пустые, кошачьи серые зрачки», ища и не находя в них сходства «с той, позабытой… озорной». Как вспоминал давние — с той — свидания.
«Когда прощаются, заметьте, отводят в сторону глаза. Вот так и с нами было. Ветер врывался в вечер, как гроза. Он нас заметил у калитки и, обомлев на миг, повис, когда, как будто по ошибке, мы с ней, столкнувшись, обнялись…»
В сущности, это единственный подробно рассказанный сюжет в «ранней» лирике Майорова. Если не считать другого сюжета, в его лирике, «поздней»: ожидания гибели. Эти два мотива как раз и сходятся в последней точке:
Стихи — 1940 года, когда войну уже ждали с часа на час. Однако у Майорова эта гибель вроде бы и не окрашена войной: зипун — не шинель, и северная земля — не западная граница.
Вот только обмотки…
Возникает в стихах слово «застава», север отступает перед полыхающим западом, границы поэтического кругозора, бликовавшие между родным садом и родной вселенной, фиксируются на ориентирах, четко обозначающих ширь и даль. Все становится на свои места:
И похоронку принесут — ей…
Близкая гибель — рефреном, как и у всех поэтов-сверстников, мальчиков Державы. У Когана: «Умрем в боях». У Кульчицкого: «Упаду в бою». У Майорова: «Что гибель нам? Мы даже смерти выше». Чудится что-то фатальное в этих строках. Что-то даже холодное, отрешенное в этих констатациях. Неужто страх смерти, трепет живого существа, которое вот-вот будет угроблено, не мучает, не потрясает, не проникает в стихи?
Да есть же все это!
Выстрел… Еще не понимая, что это смерть, еще живое существо падает. Кровь, отворенная пулей, стекает на снег. Под тяжелым телом цветет проталина. Умирающий смотрит в небо тоскующим зрачком, начиная смиряться с тем, что произошло, он видит рассвет и звезды, видит бегущих к нему людей, видит даже сам воздух, которым больше не дышать. Мускулы все еще сокращаются рывками, судороги бегут по телу, слезы ртутными каплями катятся на землю, глаза, застывая, ищут небо — большие серые глаза…
Я освобождаю эту сцену от магии стихотворного ритма, чтобы лучше проступила фактура. Мучительная борьба за жизнь существа, расстающегося с жизнью. Подробно, паузно, по «шажочкам». О, какая боль сквозит из этих «ямбиков», какая «пестрая» материя бьется, голосит, плачет в них, как медленно умирает живое и как не хочет умирать!
Это написано о волке.
Стихи 1938 года.
На людей Майоров так и не решился перенести эту медленную боль.