Но и ислам — такая же ловушка. Камень Каабы — "подделка". Мыши съели "три волоска из бороды пророка"… Безумие.
Но ветер с востока — тема особая. Любимейшая точка мироздания — Франция. Образ вечно милый, сон, мечта. Но тоже — развоплощена: бессильна перед германской мощью. "Франция, на лик твой просветленный я еще, еще раз обернусь и как в омут погружусь бездонный, в дикую мою, родную Русь".
Русь — прикрытие мечтаемой Франции. Увы, неосуществимое:
Это и есть гумилевская Россия — развоплощенная, не удержавшая облика.
Собственно, ее облик изначально двоится — с тех первых стихов предвоенной поры, когда образ России впервые появляется не в "пейзаже" или эмоциональной аллюзии, а в образе страны — государства — народа: "мой предок был татарин косоглазый, свирепый гунн…"
"Татарин" перекликается с блоковским "Полем Куликовым", "гунн" — с блоковскими же "Скифами". Общее тут — маска агрессивной дикости, обращенная к расслабленному Западу. Различие все то же: в сверхзадаче. Блок пытается "Русь" как понятие сплотить, Гумилев его — рассекает. Его "Русь" все время куда-то соскальзывает — то в Скандинавию, где царят варяги, то в Степь, где — "печенежье" царство. И дальше — вглубь Востока. "Самаркандские платки" на бежецких бабах и "туркестанские генералы", тихо доживающие свой век "среди сановников и денди", — все время ощутим сдвиг России к востоку. Отчасти в этом сказывается "абиссинский синдром", неотделимый у Гумилева от "конквистадорства", "рыцарства", "воинства" и других обликов героя. Африканский "загар" настолько прилипает к нему, что лучший портрет самого Гумилева, изваянный Ольгой Форш в одном из ее романов, стилизован так: "Поэт с лицом египетского письмоводителя и с узкими глазами нильского крокодила"… Между прочим, точный парафразис непроницаемой корректности и спокойного бесстрашия, отмечаемых в облике Гумилева всеми мемуаристами.
Русский базис этой африканской надстройки обнаруживается опять-таки в сопряжении с Блоком.
Гумилевский кошмар: "Горе! Горе! Страх, поля и яма для того, кто на земле родился, потому что столькими очами на него взирает с неба черный и его высматривает тайны."
Блоковский "Черный человек", которому суждено перекочевать в знаменитое есенинское "зеркало", — у Гумилева множится и оборачивается "черной толпой", под ногами которой может погибнуть белое человечество.
И Россия?
И Россия. Она изначально — призрачна. Как книжный морок "старых усадеб", где "рядом с пистолетами барон Брамбеус и Руссо". У Блока ЭТА Россия сгорает вместе с библиотекой в усадьбе, и Блок находит такой оборот справедливым. Гумилев — нет. Но и его Россия обречена, как обречена усадьба, потому что она ирреальна.
А какая реальна?
А реальна — распутинская. Ее путь — "светы и мраки, посвист разбойный в полях, ссоры, кровавые драки в страшных, как сны, кабаках". Извечно. Фатально. Необоримо.
В идеале:
В реальности:
В принципе бог — есть, и ангелы видны. Но неодолим хаос.
Блок пытается в него вжиться. Гумилев — нет. Здесь — разделившая их невидимая пропасть. То, что разводит их и побуждает при полном и подчеркнутом уважении друг к другу, с безукоризненной (то есть укоризненной) вежливостью при каждой встрече пикироваться, напоминая окружающим "свидание двух монархов" и заставляя окружающих, как записал в дневнике Корней Чуковский, "любоваться обоими".
Иногда эта церемонная корректность обостряется до острого драматизма. Как во время знаменитого поэтического "утренника" в Тенишевском училище, в мае 1918 года, когда звучит поэма "Двенадцать" (не сам Блок читает — артистка Басаргина, то есть Любовь Менделеева, а Блок должен выйти на сцену следом), — а следом публика начинает свистеть и топать ногами, и Блок в задней комнате, сотрясаясь от ужаса, твердит: "Я не пойду, не пойду!" — тогда на эстраду выходит Гумилев, хладнокровно пережидает рев зала… "так, вероятно, он смотрел на диких зверей в дебрях Африки, держа наготове свое верное нарезное ружье", — фантазирует мемуарист, но на этот раз ружье не требуется, потому что публика стихает, потом слушает гумилевские "газеллы", а потом, "отойдя", принимает и самого Блока.
Так вот, тот же мемуарист (Леонид Страховский) передает реплику Гумилева перед тем, как тот, повернувшись, уходит в беснующийся зал:
— Эх, Александр Александрович, написали — так и признавайтесь, а лучше бы не написали…
Два с половиной года спустя одновременно оба исчезают из этой жизни: в одну и ту же ночь — Блок впадает в предсмертное безумие, Гумилева забирают в застенок.
Роковая черта — август 1921 года.
Он гибнет безвинно и бессудно. Но не беспричинно.