Блок и здесь — предтеча и провидец: через всю поэзию Серебряного века проходит мотив неузнанности, неузнаваемости, мотив утраты Лица. Начинается — у Блока. Черты затуманены. Та — и не та. "Дует ветер… ничего не различишь сквозь слезы… Застилает глаза".
С точки зрения тогдашней "общественности" Георгий Адамович диагностирует синдром пустоты; он говорит: слово "Россия", вошедшее в стихи Блока после 1905 года, присутствует в том "гоголевском его звучании, которое препятствует определить, о чем, собственно, речь: географический ли это термин, имя ли народа, сумма культурных традиций и устремлений? Россия — "родина". И Гоголь, и Блок предпочитали называть ее Русью, как более ласкательным и интимным именем".
Все правильно. Г. Адамович вряд ли объяснил бы убедительно, чтО, собственно, и для него было "Россией" в 1905 году, когда события происходили, или в 1938, когда он в Париже их описывал, или в 1967, когда в Нью-Йорке, двигаясь в стихах вослед Блоку, он мучительно шел от "Одиночества и свободы" к "Единству".
Трагедия общая: на месте "России" разверзся вакуум, и предстоит распознать то, что становится "Россией" под новыми масками и именами. Эта непосильная задача встает перед поэтами Серебряного века. Как всякая непосильная задача, она требует запредельного напряжения и делает поэзию великой.
"Русь" действительно первое, на что эта поэзия пытается реально опереться. У Блока так: сначала возникает ленивая "русская таможенная стража". Затем внутри очерченной таким образом границы обнаруживается веселое племя: рабочие возят с барок дрова; дети дрова воруют; матери "с отвислыми грудями под грязным платьем" отвешивают детям затрещины и принимают ворованное. В воздухе ругань. "И светлые глаза привольной РУси" сияют "строго" с "почерневших лиц".
Это диковатое племя, в котором явно скрестились земля, туман и звери, описано с той долей "ласкательности и интимности", с какой Миклухо-Маклай увековечивал папуасов. Но именно такова блоковская "Русь" в первом приближении. Русь пьяная, нищая, плачущая в кабаке. Понятна такая Русь разве что на этнографическую глубину — дальше она непонятна. "За дремотой — тайна". Тайна притягивает смутно чаемой "первоначальной чистотой", которая прячется за этой дремотой, за нищетой и дикостью. "И в лоскутах ее лохмотий души скрываю наготу". Нагота безрадостна, чистота несчастлива. Печален простор, сумрачен свет, зловеща правда, приоткрывающаяся в таинственной дали. "Пред ликом родины суровой я закачаюсь на кресте…"
Всякое прикосновение к Сфинксу, называемому "Россией", — это попытка примериться к самым гибельным ее чертам. К ее "разбойной красе", к ее "острожной тоске", к ее туманной, обманной, узорной, запутанной судьбе. Но без ужаса нет для Блока любви, без русской безнадеги нет для него русской реальности. Это врезано на века и, как все гениальное, просто:
Чем страшней, тем родней. Россия не поддается ни свету, ни праведности — только темному греху. "Грешить бесстыдно, непробудно, счет потерять ночам и дням, и, с головой, от хмеля трудной, идти сторонкой в божий храм…" Поразительна точность "примет" этой неуловимой души, этого размазанного быта, вся русская классика от Гоголя до Лескова поработала над тем, чтобы Блок мог точными штрихами набросать портрет купца-праведника, который отмаливает грехи на заплеванном полу церкви, а потом, икая за чаем и слюнявя купоны, вспоминает, кого и как он надул.
Другой он ее не ведает. Не хочет знать. Не верит, что она способна быть другой. Воистину, безнадежная любовь — самая лютая. Объект любви должен быть затуманен: ясность добьет его.
Притом некоторые прозрения Блока — в части исторических перспектив — рельефны до ясновидения. Например, вот это:
Напечатанное в 1919 году, это стихотворение кажется гимном диктатуре, подслушанным у врат ГУЛАГа под слепящими красными звездами. Но это написано в 1899 году, и, скорее всего, под "сверкающим троном", к подножью которого вот-вот "потекут" народы, подразумевался трон Романовых, на котором как раз в ту пору укреплялся Николай П. Что не мешает Блоку, слегка поправив стихотворение, (но абсолютно не приспосабливая его к новым реалиям!), — пустить его в печать двадцать лет спустя.