Илия наблюдал за службой стоя на паперти. Он смотрел на монахов, облаченных в торжественные одежды – бережно хранимые, надеваемые только по воскресеньям и праздникам – и его, как и всякий раз, восхищал образ божьих слуг перед алтарем. Согласно обычаям и церковному праву, во время богослужения на паперти находились оглашенные: некрещенные, еретики, иудеи, кающиеся, язычники и все те, кто мог с болью и раскаяньем только приблизиться, лишь со стороны коснуться таинства христианской литургии, которого они были лишены. Оглашенные стояли в мрачной удаленной части церкви, далеко от алтаря и Божьей милости, на единственном месте, до которого им позволялось приблизиться. Илия к ним не относился, но по-прежнему стоял далеко от монахов, скрытый в тени сводчатого входа, и, оставленный без всякого присмотра, шевелил губами, вспоминая и распознавая звуки и действия – он гордился собой, если без ошибки мысленно предвосхищал какой-нибудь звук или жест. Он был счастлив, что принадлежал братии и тихо, радостно, из темноты, следил не отрываясь за монахами, в то время как они собирались, молясь и утешая мир. В такие моменты редкий, желанный покой воцарялся среди братьев, как будто они составляли круг – древний, строгий. Оставаясь наедине со своими мыслями и обязанностями, успокоенные знакомыми лицами и словами, они чувствовали себя защищенными и спасенными от неизвестности и страха, греха и боли.
Илия не понимал слов, которые произносил игумен, не разбирался кому и какие поются гимны, но он знал, что его место здесь и что в церковном пении скрываются все ответы на тайны, которые он пока не понимает, но которые ему обязательно откроются. Восстанавливая память о тайне молитвы и первых христианах, скрывающихся под землей от насилия безбожных римских императоров, монахи восторженно бдели до утра. Всенощное бдение включало вечернюю и утреннюю службу и заканчивалась благословлением хлеба, вина и масла.
Сидящий в теплом мраке хлева нищий вытер с губ овсяную кашу и прислушался: кроме звуков домашних животных и далекого тихого гула монашеских голосов, ничего не было слышно. Медленно, как будто все еще не был убежден, что находится в хлеву один со спокойными доверчивыми овцами, он начал разматывать тряпки на голове. Повязка спала и под слоями грязной порванной ткани оказалось прочное темя, покрытое седыми спутанными, но довольно густыми волосами.
Человек оттолкнув овец, тщательно умылся водой из корыта, освобождаясь от птичьего помета и грязи, которыми ранее измазал лицо, изменив его черты до неузнаваемости. Вода смывала грязь и открывая решительное строгое лицо – сухое и темное. Оно было без бороды и усов и изборождено шрамами разной давности и глубины. Человек поднес кулак к сломанному кривому носу, болезненно поморщился, высморкнувшись кровавой слизью, затем размотал тряпки на «культе» и выпрямил согнутую левую ногу, стянутую длинной тканью. Теперь он не казался ни хромым, ни горбатым. Боль от заструившейся по жилам крови заставила его сжать зубы и в то же время помогла противостоять внезапной слабости. Собравшись с силами, он выпрямился и, превозмогая боль, осторожно оперся на левую ногу. Одетый в обноски и лохмотья, он потянулся и помахал длинными узловатыми руками, чтобы привести в порядок мышцы и кости. Низкого роста, с широким сильным телом, он теперь ничем не напоминал нищего, который уродством и убожеством своим отталкивал от себя людей.
Лицо воина с холодными, строгими синими глазами, выглянуло из дверей хлева. Ночь своим покрывалом окутала и монастырь, и страну великого жупана Вукана. И хотя незнакомец знал, что никто из монахов не выйдет из церкви до утра, он тихо и осторожно двинулся вдоль стены к надежно запертым воротам. Сторожевая башня, охраняющая вход в монастырь, стояла без присмотра. Было воскресенье, самый святой день недели, и даже осторожный Аркадий не стал заставлять Илию сидеть в башне, поскольку знал, как сильно мальчик любил слушать литургию.
– Что может случиться? – подумал Аркадий, упрекая себя в том, что не попросил воеводу Строимира оставить им охранника из сопровождения. Человек еще раз прислушался и поглядел вокруг, дрожа от холода, обжигавшего его голые руки и ноги. Он поднял голову и вгляделся в тусклый свет, идущий из церкви, напряженный как зверь. Принюхался, приложил сжатые ладони ко рту и завыл, подражая вою одинокого голодного волка. С другой стороны стены ему ответили таким же воем.