Если привязываться только к частным или только к общим качествам, то мы никогда никого по-настоящему не полюбим, и в этом смысле — Паскаль тут совершенно прав — не нужно осмеивать тщеславных людей, гоняющихся за почестями. В конце концов, нет никакой разницы — превозносить красоту или почести: первая имеет (почти) такой же внешний характер, что и вторые. То, что делает человека любимым, то, благодаря чему мы чувствуем, что сможем продолжать любить его, пусть он даже будет обезображен болезнью, не сводится к некоему качеству, каким бы важным оно ни было. То, что мы любим в человеке (и, возможно, то, что он любит в нас), а значит, то, что мы должны открыть как в нем, так и в себе, не является ни в чистом виде особенным, ни универсальным (абстрактными качествами), это — отличающая его, делающая его ни на кого не похожим единичность. Говоря о том, кого я люблю, я могу с нежностью сказать, вслед за Монтенем, что люблю его, «потому что это он и потому что это я», но не так: «потому что он красив, силен и умен».
Как ты понимаешь, эта единичность не дается нам при рождении. Она постепенно складывается в нас, так что мы сами порой этого не замечаем. Она кристаллизуется по мере нашей жизни, с учетом нашего опыта, и как раз поэтому она в полном смысле слова неповторима. Новорожденные все как один похожи друг на друга. Как котята. Безусловно, они очень милы, но только к первому месяцу, с появлением первой улыбки маленький человек приобретает качества, которые делают его
В этом смысле, продолжая следовать путеводной нити расширенного мышления и понимаемой так, как мы решили выше, единичности, можно по-новому взглянуть на греческий идеал «вечного мгновения» — настоящего, которое освобождается от страха смерти, сопряженного с сознанием конечности и времени, именно в силу своей единичности, то есть потому, что оно ощущается неповторимым и мы переживаем всю его полноту вместо того, чтобы отворачиваться от него во имя ностальгии по прошлому или надежды на будущее.
В этой точке вопрос о смысле вновь смыкается с вопросом о спасении. Если, отстраняясь от особенного и открываясь универсальному, мы входим в единичный опыт, если этот двойной процесс делает единичной нашу собственную жизнь и вместе с тем открывает нам доступ к единичности других людей, значит, он предоставляет нам не только средство расширения нашего мышления, но и средство установления контакта с уникальными моментами — с моментами благодати, когда страх смерти, всегда связанный со временами, внешними по отношению к настоящему, просто отсутствует.
Возможно, ты скажешь, что по сравнению с христианским учением, и в частности с его обещаниями воскрешения плоти и воссоединения с близкими после смерти, неметафизический гуманизм не предлагает чего-то более существенного. Я с этим согласен: среди учений о спасении христианство вне конкуренции, но… при условии веры.
А если мы не верим и не можем заставить себя верить или даже стараться верить, тогда нужно найти иной подход к главному вопросу всех учений о спасении — к вопросу о смерти любимого человека.
И вот как это, мне кажется, можно сделать.
Смерть любимого человека
На мой взгляд, существует три способа мыслить смерть любимого человека, то есть, если угодно, три способа приготовиться к этой смерти.
Можно следовать рекомендациям буддизма, которые почти слово в слово совпадают с советами стоиков. Их можно свести к следующему положению: не привязываться. Не из безразличия — ведь буддизм, как и стоицизм, проповедует сочувствие и даже долг дружбы, — а из предусмотрительности: если мы подчинимся привязанности, которую порождает в нас любовь, мы тем самым уготовим себе самые ужасные страдания, потому что жизнь — это вечные перемены, непостоянство и потому что все мы смертны. Более того, мы заведомо лишим себя не только счастья и спокойствия, но и свободы. Слова говорят сами за себя: быть