Габа задремал, и приснился Габе сон. Сон был путаный, тяжелый. В нем, как в темном чулане, было тесно и пыльно. С тонких и подозрительно нежных лиц, наплывавших на Габу, текла вода. Она просто сбегала с них, как пот в сильную жару у людей, страдающих полнотой. Лица были разные, но у всех, кадр за кадром, были одни и те же счастливые, чуть пьяные глаза. Лица все убыстряли свое движение. Из всех щелей вдруг на Габу хлынул ужас, жестокий, как лихорадка, беспричинный и немой. Он увидал свои руки. Подумал: «Я сплю». Но от этого ужас только усилился. Габа вдруг понял, что умирает, и закричал, дернувшись всем телом. Тут ноги и руки свела неимоверно долгая судорога, и Габа проснулся. Проснувшись, сел. Окинул взглядом комнату. В сумерках увидел Серафимушку, стонавшего в кровати, и полковника, стоявшего над ним. Серафимушка, значит, стонал, а полковник тихо с ним разговаривал:
— Вы, Серафиме, не стоните. Уж ежели кто мочится под себя, тот пусть уже и не стонет. Я вам больше скажу, у меня вот, к примеру, был друг, артиллерист, так он регулярно, два раза в год, в туалет под себя ходил. И что интересно, ну как вот он, значит, сходит под себя два раза, так и до конца года — ни-ни. И что уж он ни предпринимал, у кого ни лечился, что интересно, ничего и не помогало. И тут, милый мой дружочек, решился он…
Габа медленно ощупал лицо и ноги. Два или три раза вздохнул, приходя в себя. Еще с минуту посидел, ошалевший, открывая заново мир. Приподнялся.
— …Ну вот, значит, попробовал он еще и это средство. И что же вы думаете, Серафимушко? — полковник сделал эффектную паузу. — В эту же ночь лег он спать, да так изгваздался за ночь, что ой!.. — Полковник замахал руками. Помолчал и прибавил: — А к утру и скончался, что замечательно.
Серафимушко стонал все громче и громче, слезы текли по его подергивающимся щекам. Габа встал и, придерживаясь одной рукой за кровать, направился к Серафиму. Отодвинул полковника и, наклонившись к трясущемуся и мокрому лицу с голубыми глазами, спросил:
— Доктора позвать?
И Серафим дернул головой, что, мол, нет, не надо.
— Ага, — сказал Габа, повернулся к полковнику. — Беритесь, полковник. — Они взялись и вывернули Серафима на пол. На полу он затих. Посидел немного, освоился и пошел стирать белье.
Сережа писал стоя, а печатал сидя. Сидеть он уже не мог, и поэтому только стоял, положив листы на подоконник. Потом Габа не заметил, когда он оказался дома. Переход какой-то был, но какой — Габе не понять. Просто снова был дом, и хотелось есть. Он подошел к календарю и долго изучал этот документ эпохи, затем зачеркнул крестиками длинный ряд цифр, по его мнению, обозначавший уже прожитые им дни, и, подняв вверх один палец, громко крикнул:
— Один, господа!
Сварил макароны и съел. Принес пишущую машинку и, продолжая жевать хлеб, слегка поперченный и посыпанный солью, напечатал следующее: