Уходят на войну друзья Эймори по колледжу. И среди еженощного кочевья по ресторанам, среди ночных променадов Эймори охватывает неизъяснимый страх. Его привлекает соученик по имени Берн Холидэй, исповедующий пацифизм, увлекающийся социалистическими идеями и запоем читающий Льва Толстого, Ницше и Уитмена. Хотя Берн поверхностен и наивен, Блэйну кажется, что тот — развивающаяся личность, тогда как он, Эймори, стоит на месте. По мнению монсеньора Дарси, Берн — «великолепный парень». Однако священник резко возражает против эпитета, которым Холидэй наградил его самого: «Я был шокирован, когда ты написал мне, что он полагает, будто я блистателен, — пишет Дарси юному другу. — Ни ты, ни я не блистательны. Мы экстраординарны, умны, мы способны привлекать людей, создавать атмосферу <...>, но блистательны — вот уж нет. <...> Мы обладаем глубокой верой, хотя твоя пока еще не сформировалась; мы ужасно честны, и этого не может поколебать вся наша софистика, а сверх того — мы по-детски простодушны, и это удерживает нас от настоящего зла».
«Медленно и неотвратимо <...>, пока Эймори беседовал и мечтал, к берегам Принстона подкатила война», и, возвращаясь из Вашингтона, Эймори вдыхает в поезде «зловоние союзников — как он догадался, греков или русских». Ему мешает уснуть их «ржание и храп». Дыхание войны подступило слишком близко, чтобы его не замечать. Пацифист Берн Холидэй, порассуждав о непротивлении, исчез, Эймори и его университетский друг, поэт Томас Парке д’Инвильерс, оказываются в американской армии.
«Ты ушел на войну, как и должен был джентльмен, — пишет Блэйну Дарси. — Точно так же, как ты ходил в школу и колледж <...>. Ты никогда уже не будешь тем Эймори Блэйном, которого я знал <...>, потому что твое поколение становится жестким, куда более жестким, чем когда-то стало мое».
Гибнут друзья Эймори, и из учебного лагеря он пишет Тому: «Католическая церковь так часто слишком поздно простирает свои крылья, что ее роль робка, ею легко пренебречь. <...> Религия, вдохновленная кризисом, ничего не стоит, она в лучшем случае преходяща. <...> Но у нас с тобой будет дворецкий, и вечерний костюм, и вино на столе, и бесстрастная, созерцательная жизнь, пока мы не решимся воспользоваться пулеметами на стороне защитников собственности — или не станем швырять бомбы вместе с большевиками. <...> Господи, Том! Я надеюсь, что-то произойдет. Я чертовски обеспокоен и ужасно боюсь растолстеть, влюбиться и стать домоседом».
Эймори влюбился после войны. Розалинда, в которой Зельда Фицджеральд с удовольствием узнавала себя, сестра его бывшего соученика, девушка из состоятельной семьи, юная сердцеедка, тоже влюбляется в Эймори. Но уступает настояниям матери и отдает руку богатому Даусону Райдеру: после смерти матери Эймори Блэйн теряет свое богатство, а его заработка в рекламном агентстве не хватило бы даже на парикмахера для Розалинды.
После нескольких дней беспробудного пьянства приходит тяжкое похмелье: Эймори осмысливает не только утрату «неуловимо мимолетных, не запечатленных в памяти часов» любви с Розалиндой, но и потерю веры, идеалов, ориентиров. Он чувствует себя «старым, и усталым, и беспокойным». Он понимает, что «война разрушила прошлое, в известном смысле убила индивидуальность» в представителях его поколения, если не «во всем мире»: Вудро Вилсон только в начале своего президентства был могуществен, «он должен был вновь и вновь идти на компромиссы, а Троцкий и Ленин занимали более определенную, последовательную позицию, но стали всего лишь сиюминутными фигурами, как и Керенский <...>. Война стала наиболее индивидуалистическим поприщем для человека, однако у героев войны не было ни авторитета, ни ответственности».
Эймори сожалеет, что его друг Том — «проклятый, умный, бессовестный Шелли» — сотрудничая в популярном еженедельнике, принужден быть циничным по отношению ко всем и всему, о чем пишет, представляя «критическую совесть поколения»: «Мы хотим верить. Студенты хотят верить старым авторам, избиратели — конгрессу, чиновникам. Но мы не можем: слишком много голосов, слишком много беспорядочной, бессовестной критики <...>. Вот почему я поклялся не прикасаться к перу, пока мои мысли не прояснятся или совершенно не изменятся; у меня и так довольно грехов на душе, чтобы еще вбивать в головы людей опасные, легкомысленные эпиграммы, способные заставить бедного, безобидного капиталиста заигрывать с бомбой, а невинного большевичка опутать пулеметной лентой».